Морис Метерлинк - Разум цветов. Разум цветов


Читать Разум цветов - Метерлинк Морис - Страница 1

МОРИС МЕТЕРЛИНК

БИОГРАФИЧЕСКИЙ ОЧЕРК Н. МИНСКОГО[1]

От редакции: предлагаемый читателю очерк написан Н. М. Минским в 1914 г. для Полного собрания сочинений Мориса Метерлинка, вышедшего в переводе и под редакцией Минского в издании Товарищества А. Ф. Маркса в Петрограде в 1915 г. Мы сочли целесообразным сохранить этот очерк, ибо он проникнут духом времени и созвучен по своей сокровенности мысли Метерлинка.

I

Метерлинк известен у нас большой публике как автор трагедий, и лишь немногие знают о нем как о философе, моралисте, учителе жизни. По сложившемуся мнению, Метерлинк один из первых узрел и воссоздал трагизм не только исключительных несчастий и героических коллизий чувств, но и серой обыденной жизни, то есть углубил и расширил область трагизма до бесконечности. А так как трагизм естественно соприкасается с пессимизмом, то многие считают автора «Слепых» и "Смерти Тентажиля" пессимистом или склонным к пессимистическому взгляду на жизнь. Между тем на самом деле Метерлинк один из самых убежденных, может быть, самый убежденный и наиболее подлинный оптимист в современной литературе. Приступая к чтению произведений этого «трагического» автора, вступаешь в полосу яркого, ровного, бестенного света.

Если бы принято было давать великим писателям, как это делается относительно великих полководцев или государей, прозвища, характеризующие их судьбу и деятельность, то нет сомнения, что Метерлинк перешел бы в потомство с прозвищем Счастливого. Метерлинк-Счастливый — этот эпитет рисует и жизнь писателя, которая, как можно судить по рассказам его биографов и разбросанным в его книгах намекам, похожа на безветренный, солнечный, но не знойный, светлый, но не ослепляющий день, и его основное поэтическое настроение, и его философию. Метерлинк написал целый трактат, в котором он страстно убеждает людей быть счастливыми. С первого взгляда кажется, что счастье как будто и не нуждается в том, чтобы к нему склоняли доводами, как добро не нуждается в том, чтобы его оправдывали. Однако, быть может, прав Метерлинк, прославляя счастье, как был прав Соловьев, оправдывая добро. Если все люди стремятся к счастью, то многие стыдятся его, в особенности в литературе. Еще недавно на сто поэтов, громко повествовавших о своих страданиях, едва ли можно было отыскать одною, кто бы шепотом решился поведать о своем счастье. Теперь это изменилось, и Метерлинк один из первых смело откинул этот ложный стыд или ложный страх. По его мнению, счастливый человек достоин не столько зависти, сколько всеобщего почета и даже признательности. Достигнув счастья и всенародно заявляя об этом, такой человек является всеобщим благодетелем, ибо он на своем примере доказывает людям, что цель, к которой они все стремятся, достижима, что эдем, который они все видят в своих снах и мечтах, существует наяву и в действительности, и что с высоты этого земною счастья душа, свободная от забот, от страха, от волнений, прозревает блаженство еще высшее, чем счастье. Он похож на альпиниста, который, взобравшись первый на вершину горы, кричит своим спутникам, еще карабкающимся по ее склону: "Сюда! Вершина доступна! Верхняя площадка просторна, и вид отсюда волшебный!"

"Необходимо было бы, — говорит Метерлинк в названном трактате ("Мудрость и Судьба"), — необходимо было бы, чтобы от времени до времени кто-нибудь, особенно благоприятствуемый судьбою, награжденный счастьем блистательным, возбуждающим зависть, сверхчеловеческим, пришел и просто объявил нам: "Я получил все то, что вы призываете в желаниях каждый день. Я обладаю богатством, здоровьем, молодостью, славой, могуществом и любовью. Теперь я могу назвать себя счастливым, но не из-за даров, которыми судьба меня одарила, а потому, что эти блага научили меня смотреть поверх счастья".

Так как Метерлинк в книге "Мудрость и Судьба" сам "просто объявляет" нам все это, то почти нет сомнения, что он в слегка замаскированном виде нарисовал свой образ и что в собственных глазах он и есть такой благоприятствуемый судьбою человек, обладающий богатством, здоровьем, молодостью (Метерлинк написал "Мудрость и Судьбу" на тридцать четвертом году жизни), славой, могуществом и здоровьем. И нужно сказать, что такое самоопределение Метерлинка строго отвечает действительности.

II

Каждый крупный писатель есть прежде всею судья мира, и все его произведения, в сущности, не что иное, как мотивированный и иллюстрированный ответ на вопрос о том, каким он находит творение и Творца. Художнику объективному, взирающему на жизнь, подобно Гете, с бесстрастной высоты, мир кажется ареной бесконечного развития, изменчивым узором света и теней. Пессимисту мир кажется тюрьмой или больницей, сатирику — сумасшедшим домом, юмористу — пестрым маскарадом, мистику — храмом или жертвенным алтарем, реалисту — шумным базаром. И вот, если бы предложить этот основной и существенный вопрос Метерлинку, то нет сомнения, что он, не задумываясь, ответил бы, что мир кажется ему цветущим садом, земным эдемом.

Один второстепенный французский писатель — Жорж Моривер — послал Метерлинку собрание своих рассказов, прося, по французскому обыкновению, украсить их своим предисловием. Метерлинк ответил предисловием-письмом, которое начинается так:

"Под ясным небом, в голубоватом свете великолепной глицинии, которая, устремившись из одного стебля, покрывает меня трепетным сводом радости и четыре раза обвивает вокруг трельяжа[2] свои длинные ветви, отягощенные кистями цветов, которые кажутся отблеском небесных гроздей и как будто воплощают собою все счастливые мысли и все радости земли, вдруг ставшие видимыми, — посреди тысячи опьянений этого вечно длящегося апреля, которым нас дарит наш волшебный Прованс, — я только что прочел Ваши рассказы, перебрал один за другим, вдыхая их аромат, эти цветы, сотканные Вашей искусной и заботливой рукой в одну очаровательную гирлянду.

Я называю такую критику "испытанием сада", которое в настоящем случае еще усилилось, благодаря беспощадному свету и присутствию несравненной весны. Испытание сада всегда решительно и часто бывает болезненнее, чем испытание огнем и водой прежней инквизиции. Редко какая книга выдерживает это испытание, и я решаюсь подвергать ему лишь те стихи и ту прозу, которые с первых строк внушают мне доверие, ибо зачем напрасно мучить бедную книгу, которая если не всегда хороша, то почти всегда полна добрых намерений".

Мне кажется, что этому райскому испытанию садом Метерлинк подвергал не только критикуемые книги, но и все явления действительности и вымысла, природу, судьбу, жизнь и смерть, — и все они еще больше, чем довольно посредственные рассказы Моривера, блестяще выдержали это испытание. Мы всего ближе подойдем к душе Метерлинка, если, читая его, будем иметь перед собою образ, нарисованный им самим в приведенном предисловии, если будем представлять себе его сидящим в очаровательном саду, среди вечной весны, в голубоватой тени каких-то небесных цветов, взирающим на жизнь глазами, опьяненными от света и радости, судящим и оправдывающим людей и судьбу в избытке счастья и доверия. Метерлинк — безусловный адвокат вселенной, всезащищающий, всеоправдывающий. Приговор, который он выносит творению и Творцу, даже не оправдательный, а хвалебно-восторженный, благословляющий. Конечно, приговор этот не голословный, а, как и все приговоры, подкреплен фактами и основан на мотивах. Мы дальше увидим, что мотивы, по которым Метерлинк оправдывал жизнь, в течение его деятельности резко изменились и из мистических, какими они были в "Сокровище Смиренных" или в "Сестре Беатрисе", сделались рациональными, как мы это видим в "Мудрости и Судьбе" и в "Синей Птице". В молодости Метерлинк оправдывает мир во имя светлого, духовного начала, скрытого в каждом человеке и делающего каждого из нас святым, несмотря на его поступки, мысли и чувства. Впоследствии Метерлинк стал оправдывать жизнь во имя разума, побед науки и ненасытной жажды истины. Но эта перемена в мотивах не повлияла на характер, на цвет, на аромат его философии, и за каждой фразой — мистической или рациональной — мы слышим тот же спокойный, благословляющий голос, видим тот же детски ясный, опьяненный от света и радости взор, ибо в каждой фразе отчетливо отражен один и тот же образ — Метерлинка-Счастливого.

online-knigi.com

Морис Метерлинк - Разум цветов

Я согласен, что все это полно надежд, подлежащих спору, и что можно так же разумно отчаиваться в судьбах человека. Но уже много значит то, что возможен выбор и что до сих пор ничто еще не решено против нас. Каждый проходящий час увеличивает наши шансы на то, что мы останемся жить и победим. Я знаю, можно утверждать, что с точки зрения красоты, радости и гармоничного понимания жизни некоторые народы, - например, греки и римляне начала империи, - были выше, чем мы. Тем не менее неоспоримо, что по общей сумме распространенной на нашей планете цивилизации ни одно время не могло сравниться с нынешним. Необыкновенная высокая цивилизация Афин, Рима или Александрии образовала лишь светлый островок, которому со всех сторон угрожал и который наконец поглотил окружавший его океан дикости. Ныне же, - за исключением желтой опасности, кажущейся несерьезной, - невозможно допустить, чтобы варварское нашествие отняло у нас в несколько дней все наши существенные приобретения. Варвары не могут больше прийти извне. Они могли бы выйти из наших деревень и городов, из низших слоев нашей собственной жизни, но тогда они сами были бы пропитаны той цивилизацией, какую хотели бы разрушить, и, лишь пользуясь ее приобретениями, могли бы у нас похитить ее плоды. В худшем случае получилась бы только временная задержка, за которой последовало бы временное перемещение духовных богатств.

Так как мы имеем выбор толкования, которое составит светлый или темный фон нашего существования, то было бы не совсем благоразумно колебаться. В самых незначительных обстоятельствах жизни наше невежество часто предлагает нам выбор такого же рода и не более убедительный.

Оптимизм, понимаемый таким образом, не имеет в себе ничего суеверного или ребяческого. Он не предается бессмысленной радости, как крестьянин при выходе из харчевни, но он точно взвешивает то, что было, и то, что могло бы быть, все опасения и все надежды, и, если последние недостаточно тяжелы, он прибавляет к ним вес жизни.

Впрочем, выбор этот не необходим. Достаточно, чтобы мы сознали величие нашего ожидания. Ибо мы находимся в том величественном состоянии, в котором Микеланджело на удивительном потолке Сикстинской капеллы изобразил пророков и праведников Ветхого Завета: мы живем в ожидании и, быть может, в последние минуты ожидания. В самом деле, ожидание имеет много степеней, начинаясь чем-то вроде смутной покорности судьбе, еще не чуждой надежде, доходит до трепета, возбуждаемого близкими движениями ожидаемого предмета. Мы, кажется, уже слышим эти движения: топот сверхчеловеческих шагов, шум огромных открывающихся дверей, дыхание, ласкающее нас, свет, примчавшийся к нам, - мы сами не знаем. Но ожидание, достигшее этой степени, уже является пламенным и чудодейственным мгновением жизни, самым прекрасным периодом счастья, его детством, его молодостью…

Повторяю, у нас никогда не было столько мотивов надеяться. Да будут они нам дороги. Ободряемые меньшими мотивами, наши предки совершили великие дела, остающиеся для нас лучшим свидетельством о судьбах человечества. Они имели доверие, хотя находили лишь безрассудные мотивы для этою доверия. Теперь же, когда некоторые из этих мотивов действительно вытекают из разума, мы поступили бы нелепо, выказывая меньше мужества, чем те, которые черпали свое мужество из тех источников, откуда мы черпаем лишь свое уныние.

Мы больше не верим в то, что этот мир есть зеница единственного бога, внимательная к нашим малейшим мыслям. Но мы знаем, что мир управляется столь же могущественными силами, столь же внимательными законами и обязанностями, которые нам следует понять. Вот почему наше положение перед тайною этих сил изменилось. Оно больше не является страхом, но дерзновением. Оно больше не является коленопреклонением раба перед господином или творцом, но позволяет нам глядеть на мир, как равный на равного, ибо мы носим в себе нечто тождественное с самыми глубокими и великими тайнами.

РАЗУМ ЦВЕТОВ[30]

РАЗУМ ЦВЕТОВ

I

Я намерен здесь привести несколько фактов, известных всякому ботанику. Я не совершил никакого открытия, и мой скромный вклад сводится к немногим, к тому же элементарным наблюдениям. Само собой разумеется, у меня нет намерения перечислить все проявления разума, которые мы находим у растений. Эти проявления неисчислимы и непрерывны, в особенности среди цветов, в которых сосредоточено стремление растительной жизни к свету и разуму.

Если попадаются растения и цветы неловкие и неудачливые, то нет ни одного, совершенно лишенного мудрости и находчивости. Все напрягают силы к достижению своего призвания. Все исполнены гордого притязания захватить и покорить поверхность земного шара, умножая до бесконечности представляемую ими форму бытия. Для достижения этой цели растениям, вследствие закона притяжения, приковывающего их к почве, приходится одолеть гораздо большие трудности, нежели те, которые препятствуют размножению животных. Поэтому большинство растений прибегает к хитростям, комбинациям, к устройству снарядов и силков, которые, в отношении механики, баллистики, воздухоплавания и наблюдений над насекомыми, часто превосходят изобретения и знания людей.

II

Излишне было бы начертать картину наиболее общих способов растительного оплодотворения: действие тычинок и пестиков, приманку посредством запахов, призыв при помощи гармонически ярких цветов, выработку нектара совершенно бесполезного для цветка, фабрикуемого с единственной целью - привлечь, удержать воздушную освободительницу, вестницу любви, пчелу, муху, бабочку - дневную или ночную, которая должна передать цветку поцелуй далекого, незримого, неподвижного возлюбленного…

В растительном мире, который на первый взгляд кажется нам столь мирным и кротким, исполненным духа послушания и безмолвным, на самом деле возмущение против судьбы обнаруживается с наибольшим напряжением и упрямством. Самый главный питательный орган растения - корень - приковывает его неразрывно к почве. Если среди великих законов, тяготеющих над нами, трудно указать какой из них более всего давит на наши плечи, то по отношению к растениям тут нет никаких сомнений: самым тяжелым оказывается закон, осуждающий растение на неподвижность от рождения до смерти. Поэтому растение лучше нас знает, против чего оно должно направить свое возмущение, не разбрасывая, подобно нам, своих сил. И энергия этой idee fixe, которая возникает из мрака корней для того, чтобы окрепнуть и распуститься в свете цветка, представляет собой несравненное зрелище. Вся она выражается в одном неизменном порыве, в стремлении победить высотою роковую тяжесть глубины, обмануть, преступить, обойти тяжелый мрачный закон, вырваться на волю, разбить узкую сферу, изобрести или приманить к себе крылья, убежать из плена как можно дальше, победить пространство, в котором заключил его рок, дотянуться до другого царства, проникнуть в мир движущийся и оживленный… И то, что растение этого достигает, столь же изумительно, как если бы нам удалось жить вне времени, к которому мы прикованы своим роком, или проникнуть во вселенную, освобожденную от наиболее тяжелых законов материи. Мы дальше увидим, что цветок дает человеку удивительный пример непокорности, мужества, неутомимости и находчивости. Если бы мы в борьбе с подавляющими нас нуждами, например, в борьбе со страданиями, со старостью или со смертью, употребили половину той энергии, которую развивает любой маленький цветок в нашем саду, то позволительно думать, что наша судьба во многом отличалась бы от того, чем она пребывает теперь.

profilib.net

Разум цветов - Морис Метерлинк

 

РАЗУМ ЦВЕТОВ

I

Я намерен здесь привести несколько фактов, известных всякому ботанику. Я не совершил никакого открытия, и мой скромный вклад сводится к немногим, к тому же элементарным наблюдениям. Само собой разумеется, у меня нет намерения перечислить все проявления разума, которые мы находим у растений. Эти проявления неисчислимы и непрерывны, в особенности среди цветов, в которых сосредоточено стремление растительной жизни к свету и разуму.

Если попадаются растения и цветы неловкие и неудачливые, то нет ни одного, совершенно лишенного мудрости и находчивости. Все напрягают силы к достижению своего призвания. Все исполнены гордого притязания захватить и покорить поверхность земного шара, умножая до бесконечности представляемую ими форму бытия. Для достижения этой цели растениям, вследствие закона притяжения, приковывающего их к почве, приходится одолеть гораздо большие трудности, нежели те, которые препятствуют размножению животных. Поэтому большинство растений прибегает к хитростям, комбинациям, к устройству снарядов и силков, которые, в отношении механики, баллистики, воздухоплавания и наблюдений над насекомыми, часто превосходят изобретения и знания людей.

II

Излишне было бы начертать картину наиболее общих способов растительного оплодотворения: действие тычинок и пестиков, приманку посредством запахов, призыв при помощи гармонически ярких цветов, выработку нектара совершенно бесполезного для цветка, фабрикуемого с единственной целью — привлечь, удержать воздушную освободительницу, вестницу любви, пчелу, муху, бабочку — дневную или ночную, которая должна передать цветку поцелуй далекого, незримого, неподвижного возлюбленного…

В растительном мире, который на первый взгляд кажется нам столь мирным и кротким, исполненным духа послушания и безмолвным, на самом деле возмущение против судьбы обнаруживается с наибольшим напряжением и упрямством. Самый главный питательный орган растения — корень — приковывает его неразрывно к почве. Если среди великих законов, тяготеющих над нами, трудно указать какой из них более всего давит на наши плечи, то по отношению к растениям тут нет никаких сомнений: самым тяжелым оказывается закон, осуждающий растение на неподвижность от рождения до смерти. Поэтому растение лучше нас знает, против чего оно должно направить свое возмущение, не разбрасывая, подобно нам, своих сил. И энергия этой idee fixe, которая возникает из мрака корней для того, чтобы окрепнуть и распуститься в свете цветка, представляет собой несравненное зрелище. Вся она выражается в одном неизменном порыве, в стремлении победить высотою роковую тяжесть глубины, обмануть, преступить, обойти тяжелый мрачный закон, вырваться на волю, разбить узкую сферу, изобрести или приманить к себе крылья, убежать из плена как можно дальше, победить пространство, в котором заключил его рок, дотянуться до другого царства, проникнуть в мир движущийся и оживленный… И то, что растение этого достигает, столь же изумительно, как если бы нам удалось жить вне времени, к которому мы прикованы своим роком, или проникнуть во вселенную, освобожденную от наиболее тяжелых законов материи. Мы дальше увидим, что цветок дает человеку удивительный пример непокорности, мужества, неутомимости и находчивости. Если бы мы в борьбе с подавляющими нас нуждами, например, в борьбе со страданиями, со старостью или со смертью, употребили половину той энергии, которую развивает любой маленький цветок в нашем саду, то позволительно думать, что наша судьба во многом отличалась бы от того, чем она пребывает теперь.

III

Эта потребность в движении, этот голод пространства большинства растений обнаруживается одновременно в цветке и в плоде. Это легко объясняется по отношению плоду, в котором, во всяком случае, мы открываем менее ложную опытность и меньшую силу предвидения. В противоположность тому, что замечается в мире животном, и вследствие рокового закона безусловной неподвижности, первым и злейшим врагом зерна оказывается родной ствол. Перед нами странный мир, где родители, не способные к передвижению, знают, что они осуждены заморить голодом или задушить свое потомство. Всякое семя, упавшее к подножию дерева или растения, погибло или осуждено на жалкое прозябание. Отсюда великое усилие свергнуть с себя ярмо и победить пространство. Отсюда удивительные снаряды для семярассеяния, семяразбрасывания, воздушного полета семян, которые мы наблюдаем повсюду в лесу и в поле. Назовем мимоходом некоторые, наиболее любопытные из них: воздушный винт или крылатку клена, прицветник липы, летательную машину чертополоха, одуванчика, змеедушника, взрывчатые пружины молочая, необыкновенный разбрызгивающий снаряд тыквенного растения Momordica, зацепляющиеся крючки эриофильных цветов, наряду с тысячью других неожиданных и поразительных механизмов, ибо, можно сказать, нет ни одного сорта семян, которые бы сами не измыслили какой-нибудь способ действия для того, чтобы вырваться на свет из мрака материнского лона.

Кто не занимался ботаникой, тот с трудом поверит, сколько изобретательности расходуется всей этой зеленью, которая ласкает наши взоры. Взгляните, например, на прелестный семенной котелок красного курослепника, на пять клапанов бальзамина, на пять ударных капсюлей герани и т. д. Не забудьте при случае изучить ближе строение обыкновенной маковой головки, которую можно найти в любом аптекарском магазине. Эта добрая толстая головка построена с мудрым расчетом, достойным величайших похвал. Она, как известно, заключает в себе тысячи чрезвычайно мелких черных семян. Дело в том, чтобы разбросать эти семена как можно ловче и как можно дальше. Если бы полость, заключающая их, лопалась или открывалась снизу, драгоценный черный порошок образовал бы бесполезное пятно у подножия стебля. Но семена могут выходить лишь из отверстий, проколотых наверху оболочки.

Достигнув зрелости, эта оболочка повисает на своей ножке и при малейшем движении словно кадит в воздухе и обсеменяет большое пространство, подражая точь-в-точь движению сеятеля.

Нужно ли говорить о семенах, которые предвидят возможность их рассеивания птицами и для того, чтобы приманить последних, скрываются на дне обсахаренной оболочки, как это делают омела, можжевельник, рябина и др.

В подобном устройстве скрыто столько разума, столько понимания конечной цели, что боишься настаивать на всем этом, из страха повторить наивные ошибки Бернарден-де-Сен-Пьера. Однако факты эти иначе не могут быть объяснены. Сладкая оболочка так же не нужна для семян как не нужен цветку нектар, приманивающий пчел. Птица склевывает плод потому, что он сладок, и в то же время проглатывает семена, которых ее желудок не может переварить. Она улетает и мало-помалу возвращает семена, освобожденные от футляра и готовые пустить корни вдали от опасностей родного угла.

IV

Но вернемся к более простым механизмам. Сорвите у края дороги среди любого пучка травы какой-нибудь стебель — и вы подглядите в действии маленький независимый разум, неустанный и непредвиденный. Вот два жалких ползучих растения, которые мы встречали тысячу раз во время своих прогулок, ибо они растут всюду, не исключая самых неблагодарных уголков, куда только попала щепотка чернозема. Я говорю о двух разновидностях дикого клевера (Medicago), двух сорных травах в самом скромном значении этого слова. Одна из них увенчана красноватым цветком, другая желтой кисточкой величиной с горошек. Глядя как они скромно прячутся в мураве среди горделивых злаков, никогда не поверишь, что, задолго до знаменитого геометра и физика из Сиракуз, они открыли и постарались применить к действию — не для поднятия тяжести, а для воздушного полета — изумительные свойства архимедова винта. Они вмещают свои семена в легких спиралях в три или четыре оборота, удивительно построенных с расчетом замедлить таким образом их падение и при помощи ветра продлить их воздушное путешествие. Один из этих цветков: именно желтый, усовершенствовал аппарат красного цветка, снабдив края спирали двойным рядом колючек, с очевидной целью, чтобы она попутно зацепилась за платье похожих или за шерсть животных. Очевидно, что он таким образом надеется совместить шансы эриофилии, г. е. рассевания семян при посредстве баранов, коз, кроликов и т. д., шансами анемофилии, т. е. рассеивания их при помощи ветра.

Самым трогательным в этом громадном усилии является то что оно совершенно бесполезно. Бедный красный и желтый клевер обманулись в своем расчете. Их замечательные винты ни к чему не служат. Они могли бы функционировать, только падая с известной высоты, с вершины высокого дерева или длинного злакового растения. Но, построенные в уровень с низкой травой, они касаются земли, едва совершив четверть оборота. Тут перед нами любопытный образчик тех ошибок, нащупываний, опытов и маленьких неудач, которые весьма часто встречаются в природе; утверждать, что она никогда не ошибается, может лишь тот, кто ее никогда не изучал.

Заметим мимоходом, что другие разновидности клевера, не говоря уже о кашке, — другом мотыльковом бобовом растении, которое часто смешивают с теми, о которых мы здесь говорим, — не усвоили себе этих летательных аппаратов, а придерживаются первобытного способа стручков. У одной из них — Medicago aurantiaca — явственно можно заметить переход от извилистого стручка к винту. Другая разновидность — Medicago scutellata — закругляет этот винт наподобие шара и т. д. Таким образом, кажется, что мы присутствуем при волнующем зрелище целого вида, трудящегося над изобретением, при опытах целого семейства, которое еще не установило своей судьбы и продолжает отыскивать лучшие способы обеспечения своего будущего. Не во время ли этих поисков разочарованный спиралью желтый клевер прибавил к ней колючки или крючки, рассуждая не без основания, что так как его зелень привлекает к себе овец, то необходимо и справедливо, чтобы эти последние взяли на себя заботу о его размножении? И не благодаря ли, наконец, этому новому усилию, этой счастливой мысли желтый клевер бесконечно более распространен, чем его более могучий родич, приносящий красные цветы?

V

Признаки осторожной, живой мысли наблюдаются не только в семени или цветке, но и во всем растении в стебле, листьях, корнях, если пожелать на миг склониться над их скромной работой. Вспомните об удивительных усилиях наткнувшихся на препятствия ветвей в их стремлении к свету или об отважной и хитрой борьбе деревьев которым угрожает опасность. Никогда не забуду я удивительного примера героизма, преподанного мне однажды в Провансе огромным столетним лавровым деревом среди дикого и прелестного Волчьего ущелья, пропитанного ароматом фиалок. На истерзанном и, так сказать, застывшем в судорогах стволе дерева легко было прочесть всю драму его упорной тяжелой жизни. Птицы или ветер — властелины судьбы — занесли семя на поверхность утеса, падающего отвесно, как железный занавес. И дерево родилось здесь, в двухстах метрах над потоком, недоступное и одинокое среди раскаленных, бесплодных камней. С первых часов жизни оно отправило свои слепые корни в долгие и трудные поиски случайной влаги и чернозема. Но то была наследственная забота растения, привыкшего к сухости южного климата. Молодому стволу предстояло решить задачу более трудную и неожиданную. Он возник в вертикальной плоскости, так что его чело, вместо того чтобы подниматься к небу, наклонялось над бездной. Поэтому необходимо было, несмотря на растущий вес ветвей, выправить первоначальное движение, упрямо вровень со скалой согнуть коленом сбитый с толку ствол и таким образом, подобно пловцу, закинувшему вверх голову, силой неутомимой воли, постоянного напряжения, вечной судороги сохранить в прямом положении среди лазури тяжелую корону листвы.

С той минуты все заботы, вся энергия, весь свободный гений растения сосредоточились вокруг этого жизненного узла. На чудовищно разросшемся изгибе ясно видны одна за другой все последовательные тревоги своеобразной мысли, сумевшей использовать все предостережения дождей и гроз. Из года в год тяжелела корона листвы, беззаботно распускаясь в свете и тепле, между тем как тайная язва глубоко разъедала поддерживавшую ее в пространстве, трагически напряженную руку. Тогда, послушны Бог весть какому инстинкту, два мощных корня, два мохнатых каната, выросши из ствола на два фута выше над изгибом, вились к ней на помощь и прикрепили ее к гранитной кале. Действительно ли они были вызваны к жизни угрожавшим бедствием, или же, одаренные даром предвидения, они с первых дней жизни ожидали часа острой опасности, чтобы удвоить силу своей помощи? Или то было лишь делом счастливого случая? Какой глаз человеческий сможет когда-либо подглядеть эти драмы, безмолвные и слишком длительные для нашей короткой жизни?

VI

Среди растений, в жизни которых мы наблюдаем наиболее разительные примеры инициативы, право на особенно внимательное изучение принадлежит тем, которые можно бы назвать одушевленными или чувствительными. Я ограничусь упоминанием о грациозном испуге "не тронь меня" всем нам знакомой чувствительной мимозы. Другие травы, одаренные способностью произвольных движений, менее известны, а именно Hedysareae, среди которых Hedisarum gyrans, или качающийся эспарцет, движется самым поразительным образом. Это маленькое бобовое растение, родом из Бенгалии, но часто разводимое в наших теплицах, совершает в честь света нечто вроде непрерывной и сложной пляски. Его листья состоят из трех листочков — одного широкого верхушечного и двух поуже, расположенных у основания первого. Каждый из этих листочков воодушевлен различным, ему одному свойственным движением. Они живут в стройном волнении, почти хронометрическом и непрерывном. Их чувствительность к свету так велика, что пляска их замедляется или ускоряется в зависимости от того, покрывают ли тучи или обнажают кусок неба, к которому они обращены. Как видно, это истинные светоизмерители, или естественные отеоскопы, существовавшие ранее открытия Крука.

VII

Но эти растения, к которым следует еще отнести росянку, мухоловку и некоторые другие, уже представляют собою нервные существа, значительно поднимающиеся над таинственной и, по всем вероятиям, воображаемой чертой, которая отделяет растительное царство от животною. Нет надобности ходить так далеко, ибо примеры разумной мысли и почти видимой свободной воли можно отыскать на другом конце занимающего нас мира, на самых низких ступенях, где растение мало чем отличается от ила или от камня. Я говорю о баснословной семье тайнобрачных которых можно исследовать лишь в микроскоп. Поэтому мы обойдем их молчанием, несмотря на то, что движения спор шампиньона, папоротника, и в особенности хвоща или мышехвостника, отличаются точностью и целесообразностью, ни с чем не сравнимыми. Но чудеса менее таинственные можно подглядеть у водяных растений, обитающих в иле и тине. Так как оплодотворение их цветов не может совершиться под водою, то каждое из этих растений придумало свою собственную систему для того, чтобы цветочная пыль могла рассеяться в сухом воздухе. Так, взморники, или обыкновенные водоросли, которые употребляют для набивки матрацев, заключают свой цветок в настоящем водолазном колоколе. Кувшинки выгоняют свой цветок на поверхность пруда, поддерживают его и питают на бесконечной ножке, которая удлиняется, как только поднимается уровень воды. Ложная кувшинка (Villarsia nymphoides), не имея удлиненного стебля, просто бросает свои цветы, которые поднимаются на поверхность и лопаются, как пузыри. Чилим, или водяной орех (Trapa natans), снабжает свои цветы чем-то вроде пузыря, наполненного воздухом. Они поднимаются на поверхность воды, раскрываются, затем, по окончании оплодотворения, воздух в пузыре заменяется слизкой жидкостью, более тяжелой, чем вода, и весь аппарат погружается в ил, где плоды должны созреть. Еще более сложной оказывается система пузырчатки. Вот как ее изображает М. Г. Бокильон в своей "Жизни растений": "Растения эти, часто попадающиеся в прудах, во рвах, в ямах для стока воды, в торфяных лужах, остаются невидимыми в течение зимы; они лежат на илистом дне. Их удлиненный, хрупкий, растянутый стебель снабжен листьями, превращенными в разветвляющиеся волокна.

У пазухи этих листьев находится нечто вроде маленького грушевидного мешочка, верхняя оконечность которого заострена и снабжена отверстием. Это отверстие, в свою очередь, снабжено клапаном, открывающимся снаружи внутрь. Края его покрыты расщепленными волосками, внутренность мешочка выстлана другими секретирующими волосками, придающими ей вид бархата. Когда наступает пора цветения, маленькие пазушные меха наполняются воздухом; чем сильнее этот воздух стремится выйти наружу, тем плотнее он закрывает клапаны. В результате он придает растению большую легкость и выводит его на поверхность воды. Тогда только распускаются прелестные маленькие желтые цветы, похожие на странные рыльца с более или менее разверстой пастью, небо которой испещрено оранжевыми или железистыми чертами. В течение июня, июля и августа их яркие цветы красуются среди растительных отбросов, красиво поднимаясь над грязной водой. Но вот оплодотворение совершилось, плод начинает развиваться, и роли меняются. Окружающая вода давит на клапаны сумочек, открывает их, врывается в углубление, отягчает растение и заставляет его вернуться на илистое дно".

Не любопытно ли, что в этом маленьком, с незапамятных времен существующем аппарате сосредоточено много новейших, наиболее плодотворных человеческих открытий, касающихся действия клапанов, давления жидкостей и воздуха и основанных на тщательном изучении Архимеда. Как замечает цитированный нами автор, "первый инженер, который снабдил погруженный на дно сруб плавательным аппаратом, едва ли подозревал, что подобное устройство уже практикуется в течение тысячи веков". Мы воображаем, что малейшая наша идея создает новые комбинации и соотношения в мире, который нам кажется бессознательным и лишенным разума. Но если ближе присмотреться к действительности, то окажется более правдоподобным, что мы неспособны создать что бы то ни было. Явившись на этой земле последними, мы только отыскиваем то, что уже до нас существовало, и, подобно изумленным детям, вторично проходим дорогу, которую жизнь уже совершила до нас. Впрочем, такой порядок вещей вполне естественен и утешителен. Но мы еще вернемся к этому соображению.

VIII

Нельзя закончить главу о водяных растениях, не нарисовав вкратце жизнь наиболее романического среди них —. легендарной валлиснерии, одной из Hydrocharideae, брак которой принадлежит к наиболее трагическим эпизодам в истории любовных приключений цветов.

Сама по себе валлиснерия является незначительной травой, не имеющей ничего общего с красотою кувшинок или других подводных мочковатых растений. Но можно думать что природа с особенным удовольствием внушила этой траве счастливую мысль. Все существование этого маленького растения протекает в глубине вод, в полусонном состоянии до того брачного часа, когда оно начинает стремиться к новой жизни. Тогда женский цветок медленно развертывает длинную спираль своей ножки, поднимается, выныривает из воды и пышно распускается на поверхности пруда. Из соседнего корня мужские цветы, виднеясь сквозь освещенные солнцем воды, полные надежды, в свой черед, поднимаются на свидание с той, которая, качаясь, поджидает их и зовет в очарованный мир любви. Но, достигнув середины пути, они внезапно останавливаются: их стебель, источник их жизни, оказывается слишком коротким, и никогда не дотянуться им до царства света, единственного, где могло бы совершиться соединение тычинок и пестика.

Существует ли в природе большая оплошность или более жестокое испытание? Вообразите себе драматизм этого желания, недоступность счастья, почти достигнутого, его прозрачную несбыточность, невозможность без видимого препятствия.

Драма эта была бы неразрешима, как и драма нашей собственной судьбы на земле. Но вот в дело вмешивается неожиданная стихия. Было ли у мужских цветов предчувствие ожидающего их разочарования? Во всяком случае, несомненно то, что каждый из них спрятал в своем сердце воздушный пузырек, как мы прячем надежду на чудесное избавление. Минуту они как бы застывают в нерешительности, но вдруг, сделав героическое усилие навстречу к счастью, — самое поразительное, какое я знаю в жизни насекомых и цветов, — решительно порывают связь, которая соединяет их с жизнью. Они отрываются от своей ножки, и лепестки их в несравненном порыве, среди жемчужной радости, лопаются на поверхности воды. Смертельно раненные, но светлые и свободные, они некоторое время плавают рядом со своими беспечными невестами; соединение совершается, после чего жертвы погибают, унесенные течением, в то время, когда их супруга, уже ставшая матерью замыкает свой венчик, где живет их последнее дыхание, скручивает свою спираль и снова опускается в водную глубину, чтобы там вынашивать плод героического поцелуя.

Эту светлую картину, строго воспроизводящую действительность, но рассматривающую ее лишь со стороны света, — следует ли омрачить, созерцая ее также со стороны тени? Почему бы нет? С теневой стороны можно увидеть истины столь же любопытные, как и со стороны света. Эта очаровательная трагедия является совершенной, если мы будем в ней изучать разум и стремление вида. Но если обратим внимание на отдельные особи, то убедимся, что они часто в этом идеальном плане движутся ощупью и в противоположную сторону. То мужские цветы поднимаются на поверхность, когда еще нет поблизости ни одного пестикового цветка. То при низком уровне воды, который позволил бы им легко соединиться с подругами, они тем не менее машинально и бесполезно отрываются от стебля. Здесь мы еще раз констатируем, что гений принадлежит виду, всеобщей жизни или природе, и что отдельная особь почти лишена разума. У одного только человека замечается соревнование между разумом вида и особи, стремление все более и более резкое и активное к какому-то равновесию, которое является великой тайной нашего будущего.

IX

Удивительное зрелище злостного разума представляет собою жизнь чужеядных растений и, между прочим, той удивительной повилики, которую в простонародье называют "бородой монаха" (Barbe de moine). Она лишена листьев, и едва ее стебель достигает длины в несколько сантиметров, как она добровольно покидает свои корни для того, чтобы обвиться вокруг избранной жертвы, в которую вонзает свои сосальцы. С той поры она живет исключительно на счет своей добычи. Невозможно обмануть ее прозорливость. Она откажется от всякой поддержки, которая ей не нравится, и отправится в поиски, если нужно — довольно Далекие, стебля конопли, хмеля, клевера или льна, отвечающего ее темпераменту и вкусам.

Но поводу повилики внимание наше естественно обращается к вьющимся растениям, нравы которых весьма замечательны и заслуживают упоминания. Впрочем, всякий живший в деревне, имел случаи удивляться инстинкту, какому-то чувству, похожему на зрение, направляющему усики дикого винограда или вьюнка по направлению к палке прислоненных к стене граблей или лопаты. Поставьте грабли на другое место, и на следующий день завитки повернутся в другую сторону и дотянутся до них. В своем трактате "Uber den Willen in der Natur", в главе, посвященной физиологии растений, Шопенгауэр делает по этому предмету вывод из множества наблюдений и опытов, о которых здесь было бы слишком долго говорить. Я отсылаю читателя к этой книге, в которой он найдет указания на многочисленные источники и справочные книги. Нужно ли прибавить, что с тех пор, за последние 50–60 лет, источники эти страшно разрослись и что предмет сам по себе кажется почти неисчерпаемым.

Среди столь многочисленных проявлений находчивости, хитрости, предусмотрительности укажем еще, в качестве примера, на благоразумную осторожность светящегося овражника — маленького растения с желтыми цветами, по виду весьма похожего на одуванчик, обильно растущего на старых стенах Ривьеры. Для того чтобы обеспечить семярассеяние и вместе с тем устойчивость своей расы, овражник приносит в одно время два рода семян; одни из них отделяются легко и снабжены крыльями для того, чтобы унестись с ветром, между тем как другие, лишенные крыльев, остаются замкнутыми в цветохранилищах и освобождаются только тогда, когда последние истлевают.

Пример колючего дурнишника (Xanthium spinosum) показывает нам, до какой степени хорошо задуманы и достигают цели известные системы семярассеяния. Этот дурнишник является уродливой сорной травой, усаженной жестокими колючками. Еще недавно он был совершенно неизвестен в Западной Европе, и никто, конечно, не думал о его разведении. Своими завоеваниями он обязан крючкам, которыми усажены оболочки его плодов и которые прицепляются к шерсти животных. Будучи родом из России, он прибыл к нам вместе с тюками шерсти, ввозимой из глубины московских степей, и по карте можно проследить все этапы этого великого скитальца, покорившего себе новый мир.

Итальянская силена (Silene italica) — маленький простодушный белый цветок, растущий в изобилии в теня олив — заставила работать свою мысль в другом направлении.

По-видимому, весьма робкая и подозрительная, она, чтобы избегнуть посещения неудобных и невежливых насекомых, снабдила свои стебли волосками, усеянными железками, уда сочится липкая жидкость, в которой насекомые так плотно вязнут, что крестьяне южных стран пользуются в своих домах этим растением как мухоловкой. Некоторые разновидности силены с мудрым расчетом упростили эту систему. Так как они всего более боятся муравьев, то нашли, что для того, чтобы заградить им дорогу, достаточно расположить под узлом каждого стебля широкое липкое кольцо — точь-в-точь как поступают наши садовники, смазывая кольцеобразно дегтем ствол яблони, чтобы помешать гусеницам взобраться на нее.

Тут нам предстояло бы указать на способы защиты, употребляемые растениями. В превосходной популярной книге "Les plantes originales", к которой я отсылаю читателя, желающего узнать подробности по этому предмету, Анри Купен исследует некоторые из этих странных орудий защиты. Прежде всего возникает полный волнующего интереса вопрос о шипах, по поводу которых ученик Сорбонны Лотелье произвел весьма любопытные опыты, показывающие, что тень и влага ведут к исчезновению колючих частей растений. И наоборот, чем суше и открытее лучам солнца местонахождение растения, тем более оно утыкано колючками, как будто понимает, что, будучи единственным живым существом среди пустынных скал или на жгучем песке, оно обязано удвоить энергию в защите против врага, у которого нет свободы выбора добычи. Удивительно также и то, что большинство колючих растений, культивируемых человеком, мало-помалу отказывается от оружия, как бы предоставляя заботу о своем спасении сверхъестественному защитнику, который приютил их за своей оградой.

Некоторые растения и, между прочим, бурачниковые заменяют свои шипы весьма жесткими волосками. Другие подобно крапиве, защищаются сверх того и ядом. Есть и такие, вроде герани, мяты, руты и др., которые издают сильный запах для того, чтобы удалить насекомых. Но наиболее странными следует признать те растения, которые защищаются механически. Я упомяну лишь о хвоще, который окружен настоящим панцирем из микроскопических зерен кремния. Впрочем, все злаки заключают в своих тканях известь, защищающую их от прожорливости улиток и слизней.

X

Прежде чем перейти к изучению сложных аппаратов необходимых для оплодотворения через скрещивание, среди тысячи брачных церемоний, совершающихся в наших садах, упомянем об остроумном устройстве многих весьма простых цветов, у которых оба супруга рождаются, любят друг друга и умирают в одном и том же венчике. Типические черты этого устройства общеизвестны: тычинки, или мужские органы цветка, обыкновенно хрупкие и многочисленные, расположены вокруг могучего и терпеливого пестика. "Mariti et uxores uno eodemque thalamo gaudent", — по прелестному выражению великого Линнея. Но расположение, форма, привычки этих органов меняются с каждым цветком, как будто бы у природы была мысль, которая не могла вполне установиться и найти точное выражение, или как будто она из самолюбия решила никогда не повторяться в созданиях своего воображения. Часто цветочная пыль, созрев, сама собою падает с высоты тычинок на пестик. Но столь же часто пестик и тычинки бывают одной высоты, или же последние слишком удалены от пестика, или пестик в два раза их выше. Тогда для соединения требуются бесконечные усилия. В таком случае тычинки склоняются на стебельках в глубине венчика, как это мы видим у крапивы. В момент оплодотворения тычинка развертывается подобно пружине, и венчающий ее пыльник, или мешочек с цветнем, осыпает рыльце облаком пыли. Или же, как мы видим на барбарисе, для того, чтобы соединение могло совершиться лишь в ясные часы светлого дня, тычинки удаленные от пестика, прижимаются к стенкам цветка тяжестью двух влажных желез. С восходом солнца влага испаряется, и облегченные тычинки устремляются рыльцу. Наблюдается еще иное устройство. Так, у белой буквицы женские органы бывают то длиннее, то короче мужских. У лилии, тюльпана и т. д. супруга, слишком высокая ростом, употребляет все усилия, чтобы собрать и закрепить цветень. Но самым оригинальным и фантастическим следует признать устройство руты (Ruta graveolens), лечебной травы, довольно плохо пахнущей, одного из пользующихся дурной репутацией месячногонных средств. Спокойно и мирно ютясь в желтом венчике, тычинки ждут, обступив кольцом толстый коренастый пестик. В брачный час, повинуясь приказу жены, которая, очевидно, производит именную перекличку, один из супругов приближается и касается рыльца. За ним третий, пятый, седьмой, девятый — пока не будет исчерпан весь нечетный ряд. Тогда к делу приступает четный ряд, и очередь доходит до второго, четвертого, шестого и т. д. То любовь, как видно, по команде. Этот цветок, умеющий считать, показался мне столь необыкновенным, что сначала я не поверил ботаникам и перестал сомневаться лишь тогда, когда сам много раз проверил это чувство чисел. Я убедился, что цветок очень редко ошибается.

Я не хочу злоупотреблять, умножая примеры. Простая прогулка среди полей или в лесу позволит сделать на этот счет тысячи наблюдений, не менее любопытных, чем те, о которых говорят ботаники. Но прежде чем заключить эту главу, я бы хотел отметить еще один цветок, не потому, что он проявляет необыкновенную силу воображения, а потому, что его любовный жест отличается особенною, легко видимою прелестью. Я говорю о дамасской чернушке (Nigella Qamascena), получившей в простонародье забавные прозвища: Венериного волоса, черта в кусте (Diable dans le uisson), пышноволосой красавицы (Belle aux cheveux enoues) и т. д., в которых сказываются счастливые и трогательные попытки народной поэзии изобразить маленькое, нравившееся ей растение. В диком состоянии чернушка растет на юге у края дорог и в тени олив, на севере же ее довольно часто культивируют в старомодных садах. Цветок нежно-голубого цвета, простенький, как цветочки примитивов; Венериными же волосами называются его спутанные тонкие, легкие листья, которые окружают венчик «кустом» воздушной зелени. У основания цветка, в центре лазурной короны, находятся пять необыкновенно длинных пестиков подобных пяти царицам — гордым, недоступным, одетым в зеленые мантии. Вокруг них безнадежно теснится несчастная толпа их возлюбленных тычинок, не достигающих высоты их колен. И вот в глубине этого дворца из бирюзы и сапфиров, среди блаженства летних дней, начинается бессловесная, безысходная драма, которую можно было бы предвидеть, — драма бессильного, бесцельного, неподвижного ожидания. Но проходят часы — годы в жизни цветка. Блеск его омрачается, лепестки опадают, и гордость высоких цариц, наконец, как бы склоняется под тяжестью жизни. И вот наступает миг, и, как бы повинуясь тайному и неодолимому приказу любви, считающей, что испытание длилось достаточно долго, все они согласным симметрическим движением, похожим на гармоническую игру пяти-струйного фонтана, ниспадающего в водоем, опрокидываются назад и грациозно подбирают на устах своих смиренных возлюбленных золотую пыль брачного поцелуя.

XI

Во всем этом, как видно, много чудесного и неожиданного. О разуме цветов можно было бы написать столь же толстую книгу, как книга Романеса о разуме животных. Наш очерк не имеет претензии сделаться подобным руководством. Я хочу лишь обратить внимание на некоторые любопытные явления, происходящие поблизости от нас в мире, среди которого мы с излишним высокомерием считаем себя привилегированными существами. Явления эти не подобраны, но взяты в качестве примеров, по прихоти наблюдений и обстоятельств. Я намерен и впредь в этих коротких очерках заняться главным образом цветком, так как именно в нем обнаруживаются самые большие чудеса. Я на время устраняю плотоядные цветы, росянковые, кувшинолистники, все Sarracenieae и т. д., которые соприкасаются с животным царством и потребовали бы подробного изучения, и сосредоточусь только на цветке растительном, на цветке в собственном смысле этого слова, который обыкновенно считается бесчувственным и неодушевленным.

Для того чтобы отделить факты от теорий, мы будем говорить о цветке так, как если бы он, по примеру людей, предвидел и соображал все свои поступки. Дальше мы увидим, какую долю разума следует за ним признать и в какой нужно ему отказать. А пока пусть он один остается на сцене, подобно великолепному принцу, одаренному разумом и волей. Трудно отрицать, что он одарен ими. Для того же, чтобы отказать ему в разуме, приходится прибегать к довольно темным гипотезам. И вот мы видим цветок, неподвижный на своем стебле, укрывающий в блистательном святилище воспроизводительные органы растения. Ему как будто ничего не остается делать, как дать совершиться в глубине этого святилища любви таинственному единению тычинок и пестика. И множество цветов дает свое согласие на этот союз. Но для многих других возникает чреватая ужасными угрозами и при нормальных условиях неразрешимая проблема оплодотворения через скрещивание. Вследствие каких бессчетных и повторяющихся с незапамятных времен опытов цветы узнали, что самооплодотворение, т. е. оплодотворение рыльца цветнем, упавшим с пыльников, окружающих его в том же самом венчике, быстро ведет к вырождению рода? Нам скажут, что цветы ничего не познали, никаким опытом не воспользовались. Сила вещей сама по себе мало-помалу устранила из жизни семена и растения, ослабленные самооплодотворением. Вскоре остались в живых только те, которым какая-нибудь аномалия, например чрезмерная длина пестика, недоступного для пыльников, помешала самооплодотворяться. Среди тысячи перипетий пережили только эти исключительные явления, затем наследственность окончательно закрепила дело случая, и нормальный тип исчез.

XII

Дальше мы увидим, насколько такие объяснения освещают вопрос. А пока выйдем еще раз в сад или в поле для того, чтобы ближе присмотреться к двум-трем любопытным открытиям, сделанным гением цветка. И вот, не удаляясь от дома, мы видим посещаемый пчелами ароматный пучок зелени, в которой живет искусный механик.

Нет никого даже среди наименее знакомых с деревней, кто бы не знал доброго шалфея. Это одно из губоцветных растений, лишенное всяких претензий. Оно увенчан скромным цветком, который энергически раскрывается, подобно голодному зеву, для того, чтобы перехватить на пути солнечный луч. Встречается большое число разновидностей которые — и я обращаю внимание на эту любопытную подробность — не все приняли или не все довели до того же совершенства систему оплодотворения, предстоящую нашему рассмотрению.

Но теперь меня занимает самый обыкновенный шалфей — тот, который в эту минуту, как бы прославляя шествие весны, покрывает фиолетовым ковром все стены на террасах моей оливковой рощи. Уверяю вас, что балконы великих мраморных дворцов, ожидавших прихода королей никогда не были украшены так роскошно, так счастливо так благоуханно. Кажется, как будто чувствуешь аромат солнечных лучей, когда они жгут с наибольшей силой когда бьет полдень…

Переходя к деталям, скажем, что рыльце, или женский орган, заключается в верхней губе, образующей нечто вроде капюшона, в котором равным образом помещены две тычинки, или мужские органы. Для того чтобы они не могли оплодотворить рыльце, которое находится под тем же брачным балдахином, пестик вдвое длиннее их, так что у тычинок не остается никакой надежды достигнуть его. Впрочем, чтобы избежать всякой случайности, цветок сделался протерандрическим, т. е. таким, в котором тычинки созревают раньше пестика, так что, когда самка становится способной зачать — самцы уже исчезли. Необходимо поэтому, чтобы вмешалась внешняя сила и перенесла отчужденную цветочную пыль на покинутый пестик для того, чтобы совершилось соединение. Одни из таких цветов, называемые анемофильными, предоставляют эту заботу ветру, но шалфей — и это случай наиболее часто встречающийся — принадлежит к цветам энтомофильным т. е. любит насекомых и рассчитывает лишь на их содействие. Впрочем, ему небезызвестно — ибо он хорошо знает жизнь, — что он живет в мире, где нельзя положиться ни на чью симпатию, ни на чью бескорыстную помощь. Поэтому он не станет терять время, бесплодно взывая к благородству пчелы. Подобно всем существам, борющимся со смертью на нашей земле, пчела существует лишь для себя и для своего вида и нисколько не заботится о том, чтобы оказывать услуги цветам, которые ее питают. Как же заставить ее против воли или, по крайней мере, неведомо для себя исполнить эту брачную услугу? Вот какую шалфей придумал удивительную сеть любви: в глубине своего шатра, сотканного из фиолетового шелка, он выделяет несколько капель сладкою сока, служащего приманкой. Но преграждая доступ к этому нектару, поднимаются два параллельных стебля, весьма похожих на вращающиеся балки голландского моста. Наверху каждого стебля находится большая сумка, до края наполненная цветнем; внизу две сумки поменьше служат противовесом. Когда пчела проникает в цветок, чтобы добраться до нектара, она должна толкнуть головкой маленькие сумки. Оба стебля, вращающиеся на оси, немедленно наклоняются, и верхние пыльники касаются боков насекомого, покрывая их оплодотворяющей пылью.

Как только пчела удаляется, шпили, образующие пружину, приводят механизм в первоначальное положение, и все готово действовать при новом визите.

Все это тем не менее представляет собою лишь первую половину драмы: остальная часть разыгрывается при других декорациях. В соседнем цветке, где тычинки уже завяли, на сцену выступает пестик, ожидающий цветня. Он медленно высовывается из капюшона, удлиняется, наклоняется, сгибается, раздваивается, чтобы, в свою очередь, загородить вход в беседку. Направляясь к нектару, голова пчелы свободно проходит под нависшей вилкой, но последняя касается ее спины и боков как раз в тех точках, к которым прикасались тычинки. Двураздельный пестик жадно проглатывает серебристую пыль, и оплодотворение совершается. Впрочем, нетрудно, вводя в цветок соломинку или конец спички, привести аппарат в движение и дать себе отчет в трогательной, поразительной точности всех ее движений.

Разновидности шалфея весьма многочисленны, их насчитывают около пятисот, и я не стану утомлять ваше внимание перечислением их научных кличек, не всегда изящных: Salvia pratensis, oflicinalis (растущий на наших огородах), horminum, horminoides, glutinosa, sclaiea, Roemeri, azurea, Pitcheri, splendens (великолепный красный шалфей наших цветочных корзин) и т. д. Между ними нет ни одной разновидности, которая не видоизменила бы какую-нибудь подробность в только что описанном нами снаряде. Одни из них, и это усовершенствование кажется нам спорным, — удвоили, иногда утроили длину пестика, так что он не только выходит из капюшона, но пышным султаном висит перед входом в цветок. Они таким образом избегают опасности, в крайнем случае возможной, оплодотворения рыльца пыльниками, лежащими в том же капюшоне, но, с другой стороны, если протерандрия (т. е. более раннее созревание тычинок в сравнении с пестиком) не строго соблюдена, возможен случай, когда пчела при выходе из цветка покроет пестик цветнем тех пыльников с которыми он вместе вырос. Другие разновидности, при движении коромысел, заставляют пыльники сильнее расходиться, так что они с большой точностью ударяют по бокам насекомого. Есть наконец и такие, которым не удалось установить и как следует приладить все части механизма. Так например, поблизости от моего фиолетового шалфея, подле колодца, под зеленью олеандров, я нахожу семью белых цветов с бледно-лиловыми крапинками. В них нельзя отыскать ни следа весов. Тычинки и пестик вперемешку наполняют середину венчика. Все кажется в них неустроенным и рассчитанным на случай. Я уверен, что, объединив многочисленные разновидности этого губоцветного растения, можно восстановить всю историю, проследить все этапы совершенного открытия, начиная с первобытного хаоса белого шалфея, который у меня перед глазами, и кончая последними усовершенствованиями аптечного шалфея. Что же это значит? Толи, что у семьи этих ароматических трав устройство механизма находится еще в периоде изучения? Все ли еще мы присутствуем при установке и окончательных опытах, как это мы видим в семье эспарцета относительно архимедова винта? Превосходство автоматически действующих весов все ли еще не признано единогласно? Не все, следовательно, остается неизменным и предначертанным, но многое подлежит спорам и проверке при посредстве опытов в этом мире, который мы считаем фатально и органически отсталым?

XIII

Как бы то ни было, большинство шалфейных цветов являет нам изящное решение великой проблемы оплодотворения через скрещивание. Но подобно тому, как среди людей всякое новое открытие немедленно подхватывается, упрощается, совершенствуется толпою маленьких неутомимых исследователей, так и в мире цветов… патент шалфея был немедленно украден и во многих подробностях странным образом усовершенствован. Одно из норичниковых растений, неблагозвучная лесная вшивая трава, которую вы, без сомнения, встречали в теневых частях рощиц, в местах, поросших вереском, внесла в механизм чрезвычайно остроумные видоизменения. Форма венчика у нее почти общая с шалфеем. Пестик и два пыльника все втроем помещаются в верхнем колпачке. Только маленький, влажный шарик рыльца высовывается из колпачка в то время, когда пыльники остаются в нем плотно запертыми. В этой шелковистой скинии органы обоих полов живут, таким образом, в тесной близости и даже в непосредственном соприкосновении; тем не менее благодаря устройству, вполне отличному от устройства шалфеев, самооплодотворение является, безусловно, невозможным. В самом деле, пыльники образуют два мешочка, наполненных цветнем. Эти мешочки, снабженные каждый одним отверстием, расположены таким образом, что их отверстия совпадают и закрываются одно другим. На своих свернутых, пружинообразных стебельках они внутри колпачка поддерживаются двумя зубовидными отростками. Пчела или шмель, проникая в цветок, чтобы выпить его нектар, по необходимости раздвигают эти зубы. Тогда освобожденные мешочки немедленно выпрямляются, выбрасываются вперед и ударяются о спинку насекомого.

Но на этом не останавливается гений и предусмотрительность цветка. Как заметил Г. Мюллер, первый вполне изучивший чудесный механизм вшивой травы, "если бы тычинки, ударяя насекомое, сохраняли прежнее взаимное расположение, то ни одна пылинка цветня не вышла бы из них, так как их отверстия закупориваются одно другим. Но эта трудность побеждена устройством столь же простым, как и остроумным. Нижняя губа венчика, вместо того чтобы быть симметрической и горизонтальной, имеет неправильную, косую форму, так что одна ее сторона выше Другой на несколько миллиметров. Садясь на нее, шмель по необходимости должен сам принять согнутое положение.

В результате получается то, что головка его ударяет отростки венчика один за другим. Вследствие этого отскакивание тычинок производится так же последовательно, и они, одна за другой, имея свободные отверстия, ударяют насекомое и осыпают его оплодотворяющей пылью.

"Когда шмель затем переходит к другому цветку, он неизбежно его оплодотворяет, ибо — об этой подробности мы нарочно до сих пор умолчали, — просовывая голову в отверстие венчика, он прежде всего наталкивается на пестик, который касается его как раз в том месте, где минуту спустя он будет настигнут ударом тычинок и где минуту тому назад он уже был тронут тычинками цветка, только что покинутого".

XIV

Эти примеры можно было бы умножать до бесконечности, ибо у каждого цветка своя идея, свое устройство, свой приобретенный опыт, которым он пользуется. Изучая поблизости зги маленькие открытия и разнообразные приемы, невольно вспоминаешь те полные интереса выставки машин и снарядов, в которых человеческий гений в области механики обнаруживает свои ресурсы. Но этот гений существует лишь со вчерашнего дня. Между тем растительная механика функционирует в течение веков. Когда впервые цветок появился на нашей земле, он не имел перед собою никакой модели, которой мог бы подражать. Необходимо было, чтобы он все извлек из собственного духа. В ту эпоху, когда люди еще изобретали палицу, лук, цеп, в дни сравнительно недавние, когда мы придумывали прялку, блок, тали, таран, в то время — это, можно сказать, было вчера, — когда нашими шедеврами считались метательный снаряд, стенные часы и ткацкие станки, шалфей уже устраивал коромысла и противовес своих точных весов, а вшивая трава — свои мешочки, закупоренные как бы для научного опыта, последовательное отскакивание своих пружин и комбинацию своих наклонных плоскостей. Сто лет тому назад кто догадывался о свойствах винта, которыми граб и липа пользовались со времен рождения деревьев на земле? Когда удастся нам построить парашют или летательную машину, столь же легкие, точные, тонкие и верно действующие, как парашюты одуванчика? Когда овладеем мы тайной вырезывать из ткани столь же хрупкой, как шелк лепестков, пружину столь же сильную, как та, которую разбрасывает по воздуху золотистый цветень испанского дрока? А Momordica, или женский пистолет, о котором я упомянул в начале этого очерка, кто раскроет нам тайну его чудесной силы? Знакома ли вам Momordica? Это одно из скромных тыквенных растений, довольно часто попадающееся на средиземноморском прибрежье. Его мясистый плод, похожий на маленький огурец, одарен жизненной силой и энергией необъяснимой. При малейшем прикосновении, в эпоху своей зрелости, он быстро отрывается от своей ножки конвульсивным движением и сквозь образовавшееся на месте надрыва отверстие выбрасывает струю слизистой жидкости, смешанной с многочисленными семенами, с такой удивительной силой, что семена разбрасываются на четыре-пять метров от родного ствола. Движение это столь же необычайно, как если бы мы, при соразмерности наших сил, одним спазматическим движением опростали свое тело и выбросили все наши органы, внутренности и кровь на расстояние полуверсты от нашей кожи и скелета. Впрочем, большое количество и других семян пользуются способом метания и развивают источники энергии, о которых мы не имеем никакого понятия. Вспомните, например, о растрескивании сурепицы или дрока. Но одним из великих гениев растительной артиллерии остается, несомненно, молочик. Растение это — одно из молочайных, растущее в нашем климате, большая сорная трава, довольно декоративная, которая часто превышает рост человека. В настоящую минуту у меня на столе в стакане воды красуется ветвь молочика. Она покрыта трехлопастными зеленоватыми ягодами, заключающими в себе семена. Время от времени одна из этих ягод с треском лопается, и семена, вылетая с удивительной начальной скоростью, со всех сторон ударяются о мебель и стены. Если одно из них коснется вашего лица, вам покажется, что вас укусило насекомое: гак необычайно велика сила проникновения этих маленьких семян, величиной с булавочную головку. Изучите строение ягоды, ищите управляющие ею пружины — и вы не откроете тайны этой силы. Она так же незрима, как сила наших нервов. На испанском дроке (Spartium junceum) не только ягоды, но и Цветы снабжены пружиной. Вы, может быть, заметили это Удивительное растение. Оно является великолепнейшим представителем могущественной семьи дроков, жадной к жизни, бедной, трезвой, крепкой, которой не устрашает никакая почва, никакое искушение. В южных странах вдоль горных тропинок испанский дрок образует огромные густые шары, высотой иногда в три метра, которые от мая до июня покрываются великолепными цветами цвета чистого золота; аромат их, смешанный с ароматом их обычной соседки жимолости, среди свирепого зноя отраженных известковой почвой солнечных лучей, разливает блаженство, о котором можно иметь понятие, лишь вызывая в душе представление о небесных росах, о елисейских ключах, о свежести и прозрачности звезд на дне голубых гротов.

Цветок этого дрока, как и всех других мотыльковых бобовых растений, весьма похож на цветок нашего садового горошка. Его нижние лепестки, спаянные в виде шпоры, герметически замыкают в себе тычинки и пестик. Покуда цветок не созрел, он непроницаем для пчелы, но, как только для пленных обрученных пробил час зрелости, шпора, под тяжестью садящегося на нее насекомого, опускается, золотая скиния сладострастно распахивается, выбрасывая далеко и с большою силой на посетителя, равно как и на соседние цветы, облако блестящей пыли, которую для большей предосторожности расположенный в виде навеса лепесток просыпает на рыльце, которое нужно оплодотворить.

XV

Желающих подробно исследовать эти вопросы я отсылаю к трудам Христиана-Конрада Шпренгеля, который первый, уже в 1793 г., в своей любопытной книге "Das entdeckte Geheimniss der Natur" подробно исследовал функции различных органов орхидеи, затем к сочинениям Ч. Дарвина, доктора Г. Мюллера, Липштадта, Гильдебрандта, итальянца Дельпино, Гукера, Роберта Брауна и многих других.

Самое яркое и гармоническое проявление растительного разума мы видим среди орхидей. В этих изломанных и странных цветах гений растения достигает крайних пределов и необыкновенным пламенем как бы расплавляет стену, разделяющую царства природы. Впрочем, название «орхидеи» не должно нас смущать, и не следует думать, что речь идет здесь лишь о тех редких и драгоценных цветах, о тех царицах теплиц, которые, кажется, более нуждаются в уходе ювелира, чем садовника. Наша местная дикая флора, заключающая скромные сорные травы, насчитывает более двадцати пяти видов орхидей, среди которых именно и попадаются самые гениальные и сложные. Их-то Дарвин и исследовал в своей книге "Об оплодотворении орхидей насекомыми", которая является сказочной историей о героических усилиях растительной души. В нескольких строках здесь нет возможности резюмировать эту обильную эпизодами феерическую биографию. Но так как мы занимаемся вопросом о разуме цветов, то все же необходимо дать достаточное представление о способах действия и умственных привычках того цветка, который искуснее всех других цветов умеет заставлять пчелу или бабочку в точности исполнять свои желания в данной форме и в данное время.

XVI

Без рисунков трудно объяснить необыкновенный по сложности механизм орхидеи. Тем не менее постараюсь дать представление о нем при помощи более или менее точных сравнений, избегая притом, насколько возможно, употребления технических терминов, вроде прилипальца, поллиния и других, которые не вызывают никакого определенного образа у лиц, малознакомых с ботаникой.

Возьмем одну из наиболее распространенных у нас орхидей — Orchis maculata, например, или, еще лучше, так как она несколько крупнее других и, следовательно, доступнее для наблюдения, Orchis latifolia — орхидею с широкими листьями, в простонародье называемую троицыной травой. Это живучее растение, достигающее высоты от тридцати до шестидесяти сантиметров. Она довольно часто попадается в лесах и на влажных лугах и состоит из стержня с маленькими розоватыми цветами, распускающимися в мае и в июне. Типический цветок наших орхидей воспроизводит довольно точно фантастически зияющую пасть китайского дракона. Нижняя губа, весьма удлиненная и висячая в форме зубчатого, прорезного передника, служит подножкой или местом стоянки для насекомого. Верхняя губа, закругленная колпачком, скрывает в себе главные органы цветка, между тем как на тыльной части цветка, со стороны ножки, опускается тельце вроде шпоры или Длинного заостренного рожка, заключающее в себе нектар. У большинства цветов рыльце, или женский орган, представляется в виде маленькой кисточки, более или менее клейкой, которая на кончике хрупкого стебля терпеливо ожидает цветня. В орхидее это классическое устройство изменилось до неузнаваемости. В глубине пасти, в том месте, которое в горле занимает язычок, находятся два тесно спаянных пестика, над которыми поднимается третий, превращенный в необыкновенный орган. Наверху он снабжен чем-то вроде сумочки, или, точнее полубассейна, называемого rostellum. Этот полубассейн наполнен клейкой жидкостью, в которую погружены два маленьких шарика, откуда выходят два маленьких стебля, снабженных на своих верхних концах пыльцевыми комками, тщательно завязанными.

Посмотрим теперь, что происходит, когда насекомое проникает в цветок. Оно садится на нижнюю губу, выдвинутую для того, чтобы принять его, и, привлеченное ароматом нектара, стремится дотянуться в глубине до рожка, в котором он заключен. Но проход нарочно весьма узок, и голова насекомого, продвигаясь вперед, по необходимости толкает полубассейн. Последний, будучи чувствителен к малейшему толчку, немедленно лопается по определенной линии и освобождает два шарика, покрытых скользкой жидкостью. Эти шарики, непосредственно соприкасаясь с головкой посетителя, пристают к ней и крепко прилипают, так что, когда насекомое покидает цветок, оно уносит с собою и вместе с ними два стебелька, которые они поддерживают и на конце которых находятся перевязанные пыльцевые комки. И вот насекомое летит, украшенное двумя прямыми рогами, похожими на бутылки от шампанского. Бессознательная исполнительница трудного дела, пчела вскоре посещает соседний цветок. Если бы его рожки оставались твердыми, их узелки с цветнем столкнулись бы с другими такими же узелками, стебельки которых купаются в чутком водоеме, а от смешения цветня с цветнем ничего бы не родилось. Тут-то и обнаруживается гениальность, опытность и мудрость орхидеи. Она точнейшим образом рассчитала время, необходимое насекомому для того, чтобы выпить нектар и перелететь на соседний цветок, и нашла, что это время в среднем должно равняться тридцати секундам. Мы видели, что пыльцевые комки поддерживаются двумя короткими стебельками, входящими в клейкие шарики. Так вот, в точках вхождения на каждом стебельке расположен маленький перепончатый диск, единственная функция которого заключается в том, чтобы по истечении тридцати секунд сжать и согнуть каждый из этих стебельков так, чтобы они наклонились, описывая дугу в девяносто градусов. Это является результатом нового расчета, на этот раз касающегося не времени, а пространства. Оба рожка с цветнем, украшающие брачного посредника, теперь находятся в горизонтальном положении и прямо торчат перед его головкой, так что, едва он проникнет в соседний цветок, они ударят как раз по обоим спаянным пестикам, над которыми возвышается полубассейн.

Но это еще не все. Гений орхидеи еще не обнаружил перед нами всей своей изобретательности. Рыльце, о которое ударяет пыльцевой комок, покрыто липким веществом. Если бы это вещество обладало одинаковой клейкостью, как и то, которое заключено в маленьком водоеме, то цветневые массы, оторвавшись от стебля, прилипли бы и остались тут целиком, так что судьба их была бы завершена. Но такой исход не был бы желателен. Важно, чтобы шансы цветня не все были исчерпаны одним приключением, но увеличились бы как можно больше. И вот цветок, считающий секунды и измеряющий линии, становится впридачу химиком и выделяет два сорта клея: один, весьма липкий, немедленно сохнущий от соприкосновения с воздухом, для того, чтобы приклеить рожки с цветнем к голове насекомого; другой, чрезвычайно разжиженный, для работы над пестиками. Этот клей достаточно энергичен, чтобы слегка расслабить и развязав тонкие эластичные нити, окутывающие семена цветя. Одни из этих семян к нему пристают, но вся цветневая масса не уничтожена, и, когда насекомое посетит другие цветы, оно будет продолжать почти до бесконечности свое дело оплодотворения.

Изложил ли я все это чудо? Нет, следует еще обратить внимание на некоторые упущенные подробности и, между прочим, на движение маленького бассейна, который после того, как ею оболочка лопнула и обнажила клейкие шарики, немедленно приподымает нижний свой край для того, чтобы сохранить в хорошем состоянии среди клейкой жидкости пыльцевой комок, если бы насекомое не унесло его с собой. Равным образом достойно внимания чрезвычайно любопытно рассчитанное расхождение Цветаевых стеблей на голове насекомого, а также известные химические предосторожности, общие у орхидей с другими растениями, ибо недавние опыты Гастона Бонье, по-видимому, доказали, что каждый цветок, стремясь сохранить неприкосновенность своего вида, выделяет из себя ядовитые токсины, которые Должны умертвить или обесплодить все посторонние семена. Вот почти все, что доступно нашему зрению. Но и тут, как и повсюду, истинное и великое чудо начинается там, где останавливается наш взор.

XVII

Я только что нашел в запущенном углу оливковой рощи великолепный экземпляр Loroglossum, пахнущий козлом (Loroglossum bircinum), разновидности которой не знаю почему, быть может, потому, что она редко встречается в Англии, Дарвин не исследовал. Из всех наших местных орхидей это, несомненно, наиболее замечательная, наиболее фантастическая, наиболее приводящая в изумление. Если бы она достигала высоты американских орхидей, можно было бы сказать, что в мире нет растения более химерического, чем она. Представьте себе стержень вроде стержня гиацинта, но несколько более высокий. Он симметрически усажен угрюмыми цветами о трех рогах зеленовато-белою цвета с бледно-фиолетовыми точками. Нижний лепесток, украшенный у своего основания бронзовыми бугорками, с ощетиненными усами и с лиловыми бобонами зловещего вида, удлиняется бесконечно, безумно, неправдоподобно в виде спиральной ленты цвета утопленника, пролежавшего месяц под водой. От всего растения, возбуждающего мысль о злейших болезнях и как будто выросшего в стране иронических кошмаров и волхвований, распространяется ужасающее, сильное зловоние матерого козла, слышное на далеком расстоянии и открывающее присутствие чудовища. Я отмечаю и подробно описываю эту зловонную орхидею потому, что она довольно часто попадается во Франции, легко узнаваема и вследствие своих размеров и точного очертания органов является удобной для экспериментов. В самом деле, достаточно ввести в цветок кончик спички и осторожно протолкнуть его до глубины нектара, чтобы простым глазом видеть последовательно все перипетии оплодотворения. Задетая попутно сумка, или rostellum, падает вниз, открывая маленький клейкий диск (Loroglossum снабжен только одним диском), который поддерживает оба стебелька с цветнем. Тотчас этот диск сильно уцепляется за кончик спички, оба помещения, заключающие шарики с цветнем, раскрываются в длину, и, когда вынимаешь спичку, ее кончик украшен двумя расходящимися тугими рожками, которые увенчаны золотыми шариками. К сожалению, здесь нельзя насладиться, как в опыте над широколиственной орхидеей, прелестным зрелищем, которое представляет собой постепенное и точное наклонение обоих рожков. Почему они не наклоняются? Достаточно просунуть украшенную рожками спичку в соседнюю медовую железку, чтобы убедиться, что такое движение было бы бесполезным, так как цветок значительно больше, чем цветок Orchis maculata или latifolia, а рожок с медом расположен таким образом, что, когда нагруженные цветнем насекомые проникают туда, то цветневая масса приходится ровно на высоте рыльца, которое нужно оплодотворить. Заметим, что для удачного исхода опыта необходимо выбрать цветок вполне зрелый. Мы не знаем, когда он созревает, но насекомому и цветку это известно, ибо последний приглашает своих нужных гостей, предлагая им каплю нектара лишь тогда, когда весь его аппарат готов и может быть пущен в ход.

XVIII

Такова в общих чертах система оплодотворения, принятая орхидеей наших стран. Но каждый вид, каждое семейство видоизменяет и совершенствует его подробности сообразно со своим опытом, своей психологией и особенностями своего характера. Orchis или Anacampis pyramidalis, например, одна из наиболее мудрых, прибавила к своей верхней губе, или labellum, два маленьких гребешка, которые направляют хобот насекомого к нектару и заставляют его исполнить с точностью все, чего цветок от нею ждет. Дарвин весьма верно сравнивает этот остроумный придаток с инструментом, которым иногда пользуются, чтобы вводить нитку в игольное ушко. Другое любопытное улучшение: два маленьких шарика, поддерживающих стебельки с цветнем и плавающих в водоеме, заменены одним липким диском, имеющим форму седла. Если ввести в цветок по тому направлению, каким должен следовать хоботок насекомого, острие иглы или свиную щетинку, то легко убедиться в преимуществах этого устройства, более простого и практичного. Как только щетинка коснулась полубассейна, последний лопается по симметрической линии, открывая седлообразный диск, который тотчас же к ней пристает. Извлеките быстро щетинку, и у вас будет довольно времени, чтобы уловить красивое движение седла, которое, сидя на щетинке или на игле, складывает два своих нижних крыла с целью тесно охватить поддерживающий его предмет. Движение это имеет целью плотнее утвердить седло и с большею точностью, чем это бывает у широколистной орхидеи, обеспечить необходимое расхождение стеблей с цветнем. Как только седло охватило щетинку, и стебли с цветнем, находящиеся на нем, вследствие его сжимания по необходимости расходятся, начинается второе движение стеблей, которые наклоняются к кончику щетинки таким же образом, как и в орхидее, исследованной нами выше. Эти два комбинированных движения совершаются в промежуток времени от тридцати до тридцати четырех секунд.

XIX

Не таким же ли точно образом прогрессируют и человеческие изобретения, при помощи мелких поправок и последовательных улучшений? Мы все следили в наиболее новом из наших механических производств, именно в автомобильном, за ходом мелких, но непрестанных усовершенствований в системе воспламенения, карбюрации, разобщения и перемены скоростей. Поистине можно сказать, что и у цветов мысли являются таким же образом, как и у нас. Они бродят ощупью в тех же потемках, натыкаются на те же препятствия, на ту же злую волю со стороны того же неизвестного. Они знают те же законы, испытывают те же разочарования и одерживают те же победы медленно и трудно. Им как будто присуще наше терпение, наша настойчивость, наше самолюбие, тот же разум, многообразный и различающий оттенки, те же надежды и тот же идеал. Они, подобно нам, борются с огромной равнодушной силой, которая в конце концов становится их помощницей. Их изобретательное воображение не только работает по тем же осторожным и тщательным методам, пробирается теми же утомительными, узкими, извилистыми тропинками, но и оно, подобно нашему воображению, делает неожиданные скачки, которые, среди неверных исканий, вдруг сразу приводят к окончательной пели. Так, семья великих изобретателей из рода орхидей, странная и 6oгатая американская семья, по названию Catasetideae, в смелом порыве мысли сразу опрокинула множество приемов, которые, очевидно, казались ей слишком первобытными. Прежде всего, разделение полов стало абсолютным: у каждого из них свой особый цветок. Затем поллиний, или, другими словами, пыльцевой комок не купает более своего стебля в бассейне с клеем, в ожидании несколько инертном и, во всяком случае, лишенном инициативы, пока благоприятный случай не прикрепит его к голове насекомого. Но, поддерживаемый могучей пружиной, он лежит согнутый в чем-то вроде шатра. Ничто особенно не привлекает насекомое в сторону этого шатра. Но великолепные катасетидеи и не строят расчетов, подобно простым орхидеям, на том или другом движении посетителя, движении, если хотите, руководимом и точном, но все же зависящем от случая. Нет, тут насекомое проникает в цветок не с дивным механическим устройством, а в цветок одушевленный и, в буквальном смысле слова, чувствительный. Едва оно садится на великолепный шелковый, бронзового цвета портал, как длинные нервные щупальцы, которые оно должно по необходимости задеть, поднимают тревогу по всему зданию. Немедленно разрывается шатер, где хранится на своей согнутой ножке, поддерживаемой толстым липким диском, масса цветня, разделенная на два комка. Внезапно освобожденная ножка выпрямляется, как пружина, увлекая с собой оба комка цветня и с ними вместе и липкий диск, который с силой выбрасывается наружу. Вследствие любопытного баллистического расчета, диск всегда вылетает первый, ударяет насекомое и прилипает к нему. Последнее, испуганное ударом, как можно скорее покидает воинственный венчик и ищет убежища у соседнего цветка. А этого как раз и хотела американская орхидея.

XX

Указать ли еще на любопытные практические упрощения, которые внесла в общий механизм другая семья экзотических орхидей — Cypripedieae? Вспомним об извилистом ходе человеческих изобретений; тут мы имеем дело с любопытным обратным опытом. Механик в мастерской, лаборант в лаборатории вдруг говорят хозяину: а что, если мы попытаемся сделать все наоборот? Что, если мы дадим машине обратный ход? Если изменим пропорции жидкостей? Производится опыт, и из области неведомого возникает неожиданный результат. Можно подумать, что и циприпедии вели между собой подобный разговор. Нам всем знаком Cypripedium, или Венерин башмачок. Со своим огромным подбородком, похожим на калошу, своим хмурым, зловещим видом, это один из наиболее характерных цветов наших теплиц, который кажется нам, так сказать, прототипом орхидеи. Cypripedium храбро устранил весь сложный и тонкий аппарат пыльцевых комков на рессорах, расходящихся стеблей, липких дисков, искусных клеев и т. д.

Его подбородок башмаком и бесплодный щитовидный пыльник закрывают вход в цветок и заставляют насекомое просунуть свой хоботок над двумя маленькими комками пыльцы. Но дело не в этом. Самым неожиданным и анормальным является то, что, в противоположность всему, что мы наблюдали на других видах, здесь липким является не пестик, не женский орган, но самый цветень, семена которого, вместо того чтобы рассыпаться пылью, покрыты столь липким клеем, что его можно растянуть длинною нитью. Каковы же преимущества и недостатки этого нового устройства? Можно опасаться, что уносимый насекомым цветень пристанет к другому предмету, а не к пестику, но зато пестик избавляется от обязанности выделять жидкость для обеспложения всякого чужого цветня. Во всяком случае, проблема эта нуждается в особом исследовании. И в человеческой промышленности есть много патентов, полезность которых постигается не сразу.

XXI

Чтобы покончить с этим странным родом орхидей, нам остается сказать несколько слов об одном вспомогательном органе, который приводит в движение весь механизм — о медовой железке. Для гения вида она была таким же предметом поисков, попыток, опытов, столь же осторожных и разнообразных, как и те, которые постоянно видоизменяли экономию главных жизненных органов.

Медовая железка, как мы видели, представляется в принципе чем-то вроде длинной шпоры или длинного заостренного рожка, открывающегося в самой глубине цветка со стороны черешка, и является более или менее противовесом венчика. Она содержит в себе медовую жидкость, нектар, которым питаются бабочки, жесткокрылые и другие насекомые и который пчелы перерабатывают в мед. Таким образом, обязанность этой железки, или медовника, заключается в том, чтобы привлекать необходимых гостей. Он приспособлен к их величине, к их привычкам и вкусам. Он всегда расположен таким образом, что насекомое может ввести в него и вынуть обратно свой хоботок лишь после того, как оно самым точным образом исполнило одно за другим все обряды, предписываемые органическими законами цветка.

Мы уже достаточно знакомы с фантастическим характером воображения орхидей для того, чтобы предвидеть, что и здесь, как и повсюду, и даже более, чем повсюду, их изобретательный, практический и наблюдательный гений примет свободный полет, ибо более тонкий орган легче поддается видоизменениям. Одна из орхидей, например Sarcanthus teretifolius, не умея, очевидно, выработать легко сохнущую липкую жидкость для того, что приклеить пыльцевой комок к голове насекомого, обошла эту трудность, ухитрившись задержать как можно долее хоботок посетителя в узких переходах, ведущих к нектару. Созданный ею лабиринт до того сложен, что Бауэр, искусный иллюстратор Дарвина, вынужден был признать себя побежденным и отказался воспроизвести его.

Есть орхидеи, которые, исходя из великолепного принципа, что всякое упрощение есть усовершенствование, храбро отказались от медового рожка. Они заменили его мясистыми наростами странного вида и, должно быть, питательными, которые поедает насекомое. Нужно ли прибавить, что эти наросты расположены таким образом, что гость, лакомящийся ими, должен по необходимости привести в движение весь цветневый механизм?

XXII

Не останавливаясь на тысяче разнообразнейших маленьких хитростей, закончим эти сказки фей рассмотрением приманок, употребляемых Coryanthes macranta. Мы поистине не знаем более, с какого рода существом имеем

дело. Изумительная орхидея придумала следующее: ее нижняя губа, или labellum, образует нечто вроде большой бадьи, в которую непрестанно падают капли почти чистой воды, выделяемой двумя расположенными выше рожками. Когда эта бадья наполовину полна, вода начинает выливаться через особый желоб. Это гидравлическое устройство уже само по себе крайне замечательно. Но вот где начинается тревожная, скажу, почти дьявольская сторона этого устройства. Жидкость, выделяемая рожками и накапливающаяся в шелковистом бассейне, не представляет собою нектара и отнюдь не предназначается для приманки насекомых. Назначение ее более тонкое, по чисто макиавеллическому плану странного цветка. Наивные насекомые, привлекаемые сладким ароматом, который разливают вышеупомянутые мясистые наросты, попадаются в западню.

Наросты эти расположены вокруг бадьи, заключенной в маленькой каморке, куда доступ открыт через два боковых отверстия. Прилетающая в гости толстая пчела — огромный цветок соблазняет лишь самых тяжелых перепончатокрылых, как будто другим, которые поменьше, стыдно вступать в столь просторные, роскошные хоромы, — толстая пчела начинает грызть вкусные бугорки. Будь она одна, она, окончив трапезу, спокойно удалилась бы, не коснувшись ни бадьи с водой, ни пестика и цветня, и ничто не произошло бы из того, что требуется цветку. Но мудрая орхидея тщательно наблюдала волнующуюся вокруг нее жизнь. Она знает, что пчелы образуют бесчисленное племя, жадное и хлопотливое, что они тысячами вылетают в солнечные часы, что стоит лишь возникнуть аромату, подобно поцелую, у порога открытого цветка, чтобы они слетелись роем на пиршество, приготовленное под брачным шатром. И вот, в самом деле, две-три добытчицы столпились в медовой каморке; место узкое, стены скользкие, гостьи неистовые. Они теснятся, толкаются, так что одна из них неизбежно падает в бадью, подстерегающую их под вероломной трапезой. Неожиданно выкупавшись, она добросовестно смачивает свои прекрасные прозрачные крылья и, несмотря на все усилия, не в состоянии улететь. Этого-то и поджидал лукавый цветок. Из магической бадьи существует лишь один выход — то отверстие, тот желоб, через который выливается излишняя жидкость из резервуара. Желоб как раз настолько широк, чтобы пропустить насекомое, спинка которого приходит в соприкосновение сперва с липкой поверхностью рыльца, а затем со скользкими железками пыльцевых масс, ожидающими ее прохода вдоль всего свода. Она таким образом спасается, отягченная приставшей к ней пылью, проникает в соседний цветок, где начинается сызнова вся драма трапезы, взаимной толкотни, падения, купания и освобождения — драма, которая по необходимости приводит в соприкосновение унесенный цветень с жадным рыльцем.

Таким образом, перед нами цветок, который знает и эксплуатирует в свою пользу страсти насекомых. Нельзя утверждать, что все это не более чем романтические толкования; нет, приведенные факты добыты точным научным опытом, и никаким другим образом нельзя объяснить полезность и расположение различных органов цветка. Приходится согласиться с очевидностью. Эта неправдоподобная, но действительная хитрость тем поразительнее, что она не стремится удовлетворить потребности питания, непосредственной и неотложной, которая изощряет наиболее тупой рассудок; она имеет в виду лишь отдаленный идеал размножения вида.

Но к чему, спросят, все эти фантастические осложнения, которые лишь увеличивают опасности случая? Воздержимся от поспешного ответа и приговора. Мы не знаем всех доводов растения. Разве нам известны препятствия, которые оно встречает со стороны логики и простоты? Знаем ли мы, в сущности, хоть один из органических законов его существования и роста? Если бы кто-нибудь с высоты Марса или Венеры увидел, какие ухищрения мы употребляем для того, чтобы победить воздух, он, вероятно, также спросил бы, к чему все эти уродливые и чудовищные аппараты, все эти шары, аэропланы, парашюты, когда так легко, подражая полету птиц, снабдить руки парою достаточно сильных крыльев?

XXIII

Против этих доказательств разума несколько ребяческое тщеславие приводит обычное возражение: да, цветы создают чудеса, но чудеса эти всегда остаются одни и те же. У каждого вида, у каждой разновидности свое устройство, но оно переходит из поколения в поколение, которые не вносят в него никакого видимого улучшения. Нет сомнения, что с тех пор, как мы стали их наблюдать, т. е. за промежуток времени лет в пятьдесят, мы не заметили, чтобы Coryanthes macrantha или катасетидеи в чем-либо усовершенствовали свою западню. Вот все, что мы можем утверждать, но этого поистине недостаточно. Производили ли мы самые элементарные опыты и знаем ли мы, что сделали бы за сто лет последовательные поколения нашей изумительной орхидеи-купальщицы, если бы мы их поместили среди новых обстоятельств, среди непривычных насекомых? Впрочем, названия, которые мы даем родам, видам и разновидностям, в конце концов обманывают нас самих, и мы таким образом создаем воображаемые типы, которые нам кажутся неизменными, в то время когда они, по всей вероятности, лишь являются представителями одного и того же цветка, который медленно продолжает видоизменять свои органы, в зависимости от медленно меняющихся обстоятельств. Цветы явились на нашей земле ранее насекомых. Поэтому с появлением последних они должны были приспособить к нравам этих непредвиденных сотрудников целую новую систему снарядов. Достаточно, наряду со всем нам неизвестным, одного этого геологически неопровержимого факта, чтобы убедить нас в существовании эволюции, а это последнее, несколько смутное слово не означает ли в конечном анализе силу приспособления, видоизменения, разумный прогресс?

Впрочем, и не обращаясь к помощи доисторических событий, легко сгруппировать большое количество фактов, доказывающих, что способность приспособления и умственного прогресса не исключительно присуща человеческому роду. Не желая повторять подробные рассуждения, которые я посвятил этому вопросу в некоторых главах о "Жизни пчел", приведу лишь два-три аргумента, цитированных там. Пчелы, например, изобрели улей. В диком, первобытном состоянии, на своей родине, они работают на чистом воздухе. Лишь неуверенность и жестокость нашего северного климата внушили им мысль искать убежища в ущельях камней или дуплах деревьев. Эта гениальная идея вернула к собиранию меда и к заботам по уходу за яичками тысячи работниц, до того времени неподвижных, пребывавших вокруг сот, чтобы поддерживать в них необходимую теплоту. Нередко можно видеть, в особенности на юге, в течение исключительно теплого лета возвращение пчел к тропическим нравам своих предков. Другой факт: перенесенная в Австралию или Калифорнию, наша черная пчела вполне меняет свои привычки. Уже со второго или третьего года, убедившись, что лето длится постоянно, что в цветах никогда не бывает недостатка, пчела начинает жить со дня на день, довольствуется собиранием меда и цветня, необходимых для насущного пропитания, и не делает более припасов, так как ее новые, разумные наблюдения одерживают верх над наследственным опытом. В том же порядке мысли Бюхнер приводит одну черту, доказывающую также применение к обстоятельствам не медленное, вековое, бессознательное и фатальное, а непосредственное и разумное: на Барбадосе, посреди сахарных заводов, где в продолжение всего года пчела находит в изобилии сахар, она совершенно перестает посещать цветы.

Вспомним, наконец, забавное опровержение, представленное пчелами против теории двух ученых английских энтомологов Кирби и Спенса. "Укажите нам, — говорили эти ученые, — единственный случай, когда вынужденные обстоятельствами пчелы возымели мысль заменить воск и узу глиной и цементом, и мы согласимся, что они способны рассуждать".

Едва только эти ученые выразили подобное довольно произвольное желание, как другой натуралист, Андре Найт, смазав кору известных деревьев особой замазкой, сделанной из воска и терпентина, заметил, что пчелы совершенно перестали собирать узу, пользуясь единственно этим новым, неведомым веществом, которое они нашли в готовом виде и в изобилии неподалеку от своего жилья. Прибавим еще, что в пчеловодной практике, при недостатке цветня, достаточно бывает отдать в распоряжение пчел несколько муки для того, чтобы они немедленно поняли, что последняя может им оказать те же услуги и быть употребленной для тех же работ, как и пыль цветов, несмотря на то, что вкус, запах и цвет обоих веществ совершенно различны.

Полагаю, что сказанное о пчелах может, mutatis mutandis, быть проверенным в царстве цветов. Для этого, вероятно, достаточно было бы, чтобы удивительные эволютивные усилия многочисленных разновидностей, например шалфея, были подвергнуты некоторым опытам и исследованы с большей методичностью, чем это способен сделать такой профан, как я. В ожидании этих опытов, среди других указаний, которые легко объединить, мы узнаем из любопытного очерка Бабине о злаках, что некоторые из этих растений, перенесенные далеко от своего родного климата, замечают новые обстоятельства своей среды и пользуются ими совершенно так же, как и пчелы. Так, в наиболее жарких местностях Азии, Африки и Америки, где зима не вовсе убивает растение, наши хлебные злаки снова становятся тем, чем были некогда, — растением, живущим круглый год, подобно траве. Они остаются круглый год зелеными, размножаются корнями и не приносят более ни колосьев, ни зерен. Когда, следовательно, из своей тропической первобытной родины они пришли в наши ледяные края и акклиматизировались здесь, им пришлось нарушить свои прежние привычки и выдумать новый способ размножения. По превосходному выражению Бабине, "организм растения, непостижимым чудом, как бы предвидел необходимость пройти через состояние зерна для того, чтобы не погибнуть бесследно в течение холодного времени года".

XXIV

Во всяком случае, достаточно было бы констатировать, хотя бы только единственный раз, возможность разумного прогресса вне человечества для того, чтобы устранить раз навсегда возражение, о котором мы говорили выше и которое заставило нас сделать это длинное отступление. Но помимо удовлетворения, которое испытываешь, опровергая аргумент слишком тщеславный и устарелый, в сущности, как мало значения имеет сам по себе этот вопрос о личном разуме цветов, насекомых и птиц! Не безразлично ли для нас, если мы скажем по поводу орхидеи или пчелы, что не растение и не насекомое, а сама природа через них считает, комбинирует, украшает, изобретает и мыслит? Вопрос более высокий и более достойный нашего страстною внимания господствует над этими различиями. Для нас важно понять характер, устройство, приемы и, быть может, цель всеобщего разума, из которого вытекают все разумные акты, совершающиеся на нашей земле. С этой точки зрения одним из любопытнейших доступных нам занятий является тщательное изучение существ, — между прочим, муравьев и пчел, в жизни которых, не считая человека, всего яснее обнаруживаются методы и идеал этого гения. После всего нами приведенного следует, кажется, допустить, что эти стремления и разумные методы, по крайней мере, столь же сложны, поразительны и закончены у орхидей, как у общественных насекомых. Прибавим, что мотивы и логика этих подвижных и трудно поддающихся наблюдению насекомых в большей своей части от нас ускользают, между тем как, наоборот, мы легко постигаем все молчаливые мотивы, все устойчивые и мудрые рассуждения мирного цветка.

XXV

Итак, что же мы открываем, наблюдая дело природы, всеобщего разума или всемирного гения (название тут играет небольшую роль) в мире цветов? Мы открываем многое, и, говоря об этом предмете лишь вскользь, хотя он заслуживает более долгого исследования, мы прежде всего убеждаемся в том, что идея о красоте и о радости, способы прельщения и эстетические вкусы растений очень похожи на наши собственные. Но правильнее, без сомнения, было бы утверждать, что мы сообразуемся с ними. В самом деле, весьма сомнительно, изобрели ли мы красоту, свойственную нам одним. Все наши архитектурные и музыкальные мотивы, все наши гармонии красок и цвета и т. д. непосредственно заимствованы нами у природы. Не говоря уже о море, горах, небе, ночи, сумерках, чего нельзя было бы сказать, например, о красоте деревьев? Говорю не только о дереве, рассматриваемом в лесу, которое является одной из сил земли и, быть может, главнейшим источником наших инстинктов и нашего чувства вселенной, но о дереве самом по себе, о дереве одиноком, которого зеленая старость увенчана тысячью лет. Среди впечатлений, которые, помимо нашего ведома, образуют светлые родники и, быть может, глубочайшее дно счастья и спокойствия всего нашего существования, кто из нас не сохранил воспоминания о каких-либо прекрасных деревьях? Когда переступаешь за середину жизни, когда доходишь до конца периода, полного удивлений, когда ты исчерпал почти все зрелища, какие могут нам доставлять искусство, гений и роскошь веков и людей, когда испытаешь и сравнишь между собою многое, то возвращаешься к самым простым воспоминаниям. Тогда проступают на просветленном горизонте два-три невинных образа, неизменных и свежих, которые хотелось бы унести с собою в последнем сне, если только какой-нибудь образ в силах перешагнуть через порог, разделяющий наших два мира. Что касается меня, то я не могу представить себе такого рая, такого загробного мира, как бы он ни был великолепен, в котором на своем месте не красовался бы великолепный бук с горы Сент-Бома, или знакомый мне известный кипарис, или известная зонтообразная пинта, виденная мною во Флоренции или осеняющая скромный монастырь близко от моего дома, — деревья, дающие прохожему пример всех великих душевных движений — должного сопротивления, мирной отваги, порыва вверх, скромной важности, молчаливой победы и постоянства.

XXVI

Но я слишком удаляюсь от предмета. Я хотел лишь заметить по поводу цветка, что природа, когда она желает быть прекрасной, радоваться и казаться счастливой, поступает почти так же, как мы бы поступали, если бы располагали ее сокровищами. Знаю, что, говоря таким образом, я несколько напоминаю епископа, который удивлялся Провидению, заставляющему всегда большие реки протекать мимо больших городов. Но обо всем этом трудно говорить с иной точки зрения, кроме человеческой. С человеческой же точки зрения мы должны сознаться, что, не ведая цветка, мы знали бы очень мало истинных проявлений и выражений счастья. Чтобы верно судить о могуществе его радости и красоты, надо жить в стране, где цветы господствуют безраздельно, в каком-нибудь углу Прованса, между речками Сиань и Лу, где я пишу эти строки. Здесь цветок поистине является единственным властелином долин и холмов. Здесь крестьяне потеряли привычку сеять хлеб, как будто они призваны удовлетворять потребности более тонкого человечества, питающегося сладкими ароматами и амброзией. Поля образуют сплошной букет, постоянно обновляющийся, и чередующиеся ароматы как будто пляшут в хороводе по лазурному кругу года. Анемоны, левкои, мимозы, фиалки, гвоздика, нарциссы, гиацинты, жонкили, резеда, жасмин, туберозы завладели днем и ночью, всеми месяцами зимы, лета, весны и осени. Но час великолепия принадлежит розам мая. Тогда, насколько видит глаз, с вершины холмов до дна долин, среди плотин, образуемых виноградниками и оливковыми рощами, они со всех сторон текут, как сплошной поток лепестков, над которым поднимаются деревья и дома, поток, окрашенный в цвета, которые мы приписываем молодости, здоровью и радости. Аромат, в одно и то же время жгучий и свежий, но всего более просторный, открывающий небо, изливается как будто непосредственно из родников блаженства. Дороги, тропинки как будто высечены в самой ткани цветка, в веществе, из которого создаются рай, и кажется, что в первый раз за всю жизнь тебе дано созерцать удовлетворяющее видение счастья.

XXVII

Продолжая рассматривать с человеческой точки зрения и сохраняя необходимую иллюзию, мы к первому замечанию прибавим другое, несколько большее по объему, хотя менее рискованное и, быть может, чреватое последствиями, а именно, что гений земли, который, вероятно, есть гений всего мира, поступает в жизненной борьбе совершенно так же, как поступал бы человек. Он пользуется теми же методами, той же логикой. Он достигает цели при помощи средств, которые и мы употребляли бы, он ищет ощупью, колеблется, много раз принимается за дело, одно прибавляет, другое устраняет, сознает и исправляет свои ошибки, как мы бы сделали на его месте. Он пускается на хитрости, изобретает мучительно, с трудом, мало-помалу, по примеру рабочих и инженеров наших мастерских. Он борется, как и мы, с тяжелой, огромной и темной массой своего существа. Подобно нам, он не знает точно, куда идет, он ищет и медленно открывает. Идеал его часто смутен, но в нем тем не менее различаешь крупные черты, устремленные к жизни более пылкой, более сложной, более одухотворенной. Материально он располагает средствами неисчерпаемыми. Он обладает тайной чудесных сил, нам неизвестных, но духовно он, кажется, живет строго в нашей сфере, и до сих пор мы не замечали, чтобы он ее переступил. А так как он ничего не заимствует из потустороннего мира, то не можем ли мы заключить, что вне нашей сферы ничего и нет? Не можем ли мы заключить, что методы человеческого разума единственно возможные, что человек не ошибся, что он не является ни исключением, ни уродом, но существом, через которое проходит, в котором наиболее напряженно обнаруживается великая воля, великие желания вселенной?

XXVIII

Точки опоры нашего знания обнаруживаются медленно и скупо. Может быть, знаменитый образ Платона — пещера, на стенах которой отражены необъяснимые тени, — не удовлетворяет нас более. Но, если бы мы желали заменить его новым, более точным образом, последний едва ли оказался бы более утешительным. Представим себе эту пещеру расширенной. Представим себе, что туда не проникает ни один луч света, но что кроме света и огня она щедро снабжена всем, что произвела наша культура, и что люди живут в ней пленниками с самого дня рождения. Они не жалели бы об отсутствии света, которого никогда не видели. Они не были бы слепыми, их глаза не умерли бы, но, ничего не видя, стали бы, по всей вероятности, наиболее чувствительным органом осязания.

Чтобы отдать себе отчет в их движениях, представим себе этих несчастных жителей мрака среди множества неведомых предметов, их окружающих. Сколько странных заблуждений, невероятных уклонений от истины, непредвиденных толкований! Но сколь трогательным и часто гениальным являлось бы употребление, которое они делали бы из предметов, созданных не для темноты. Как часто они, верно, попадали бы в цель, и как велико было бы их изумление, если бы вдруг, при свете дня, они открыли истинную природу и назначение инструментов и снарядов, которые они изо всех сил старались приспособлять к неопределенности мрака?..

Однако в сравнении с нашим положение их кажется простым и легким. Тайна, среди которой они бродят, ограничена. Они лишены только одного чувства, между тем как трудно определить, сколько нам недостает чувств. Причина их заблуждения единственна, между тем как причины наших ошибок неисчислимы.

Но так как мы осуждены жить в подобной пещере, то не любопытно ли констатировать, что сила, заточившая нас, весьма часто и в самом главном поступает так, как поступали бы мы сами. Это лучи в нашем подземелье, показывающие нам, что мы не ошибались насчет назначения находящихся там предметов, и некоторыми из этих лучей мы обязаны насекомым и цветам.

XXIX

Мы слишком долгое время безрассудно гордились тем, что считали себя существами чудесными, единственными и сверхъестественно неожиданными, вероятно, упавшими с другого мира, без определенной связи с остальной жизнью, во всяком случае, одаренными необыкновенными, несравненными, чудовищными способностями. Гораздо предпочтительнее быть не столь чудесными, ибо опыт показал нам, что чудеса в конце концов исчезают среди нормального развития природы. Гораздо утешительнее наблюдать, что мы следуем по тому же пути, каким движется душа этого великого мира, что нам присущи те же идеи, те же надежды, те же испытания и, за исключением нам одним свойственной мечты о справедливости и милосердии, почти те же чувства. Гораздо спокойнее верить, что для улучшения нашей судьбы и для пользования силами, случайностями и законами материи мы употребляем точь-в-точь такие же средства, какими пользуется природа для того, чтобы осветить и привести в порядок области непокорных и бессознательных существ; что других средств не существует, что мы живем в истине, что мы занимаем подобающее нам место и находимся у себя дома в этой вселенной, которая состоит из неведомых субстанций, но мысль которой не непроницаема и не враждебна нам, а скорее аналогична или соответственна нашей мысли.

Если бы природа знала все, если бы она никогда не ошибалась, если бы повсюду, во всех своих предприятиях она оказывалась сразу совершенной и непогрешимой, если бы она обнаруживала во всем разум неизмеримо выше нашего, можно было бы опасаться и терять надежду. Тогда мы чувствовали бы себя жертвой и добычей чуждой нам силы, без надежды когда-нибудь узнать и измерить ее. Гораздо предпочтительнее убеждаться в том, что сила эта, по крайней мере с точки зрения интеллектуальной, близко родственна нашей силе. Наш разум черпает из тех же источников, как и ее разум. Мы все принадлежим к тому же миру, мы живем почти среди равных. Мы больше не имеем дела с недоступными богами, но с волями братскими, хотя и скрытыми, которые нам приходится понять для того, чтобы управлять ими.

XXX

Не слишком безрассудно кажется мне утверждать, что нет существ более или менее разумных, но что существует всеобщий, разлитый повсюду разум, нечто вроде всемирного флюида, различно проникающего все встречающиеся на его пути организмы, смотря по тому, являются ли они добрыми или дурными проводниками духа. Человек, в таком случае, являлся бы до сих пор на земле воплощением жизни, представляющим наименьшее сопротивление этому флюиду, который религии называли божественным. Наши нервы являлись бы проволокой, по которой распространялось бы это наиболее тонкое электричество. Извилины нашего мозга образовывали бы в некотором роде индуктивную катушку, увеличивающую силу тока, но самый ток являлся бы одинаковым по природе и вытекал бы из того же источника, как и тот, который проходит через камень, через звезду, через цветок или животное.

Но все это тайны, испытывать которые является делом довольно праздным, ибо мы не обладаем органом, который мог бы воспринять ответ на эти вопросы. Будем же довольствоваться тем, что мы можем наблюдать вне нас некоторые проявления этого разума. Все, что мы наблюдаем в самих себе, мы вправе считать подозрительным, ибо тут мы являемся в двойной роли — судьи и тяжущейся стороны, и мы слишком заинтересованы в том, чтобы населить наш мир иллюзиями и великолепными надеждами. Но малейшее указание извне должно быть для нас драгоценным и желанным. Указания, только что представленные нам цветами, вероятно, являются незначительными в сравнении с тем, что сказали бы нам горы, моря и звезды, если бы мы могли уловить тайну их жизни. Тем не менее цветы дают нам право с большой уверенностью предположить, что дух, исходящий из них и оживляющий все предметы, тождественен по существу с духом, оживляющим наше тело. Если он уподобляется нам, если мы, в свою очередь, похожи на него, если все, находящееся в нем, находится и в нас, если он пользуется нашими методами, если ему присущи наши привычки, наши заботы, наши стремления, наше желание лучшего, то разве логика препятствует нам надеяться на все то, на что мы все инстинктивно и непобедимо надеемся? Разве нельзя считать почти достоверным, что и разум природы питает те же надежды? Когда мы открываем разлитую в жизни такую силу разума, то не правдоподобно ли допустить, что вся жизнь творит дело разума, т. е. что она преследует цели счастья, совершенства и победы над тем, что мы называем злом, смертью, мраком, небытием и что, по всей вероятности, является лишь тенью ее лица или ее собственным сном?

litresp.ru

Морис Метерлинк - Разум цветов читать онлайн

МОРИС МЕТЕРЛИНК

БИОГРАФИЧЕСКИЙ ОЧЕРК Н. МИНСКОГО[1]

От редакции: предлагаемый читателю очерк написан Н. М. Минским в 1914 г. для Полного собрания сочинений Мориса Метерлинка, вышедшего в переводе и под редакцией Минского в издании Товарищества А. Ф. Маркса в Петрограде в 1915 г. Мы сочли целесообразным сохранить этот очерк, ибо он проникнут духом времени и созвучен по своей сокровенности мысли Метерлинка.

I

Метерлинк известен у нас большой публике как автор трагедий, и лишь немногие знают о нем как о философе, моралисте, учителе жизни. По сложившемуся мнению, Метерлинк один из первых узрел и воссоздал трагизм не только исключительных несчастий и героических коллизий чувств, но и серой обыденной жизни, то есть углубил и расширил область трагизма до бесконечности. А так как трагизм естественно соприкасается с пессимизмом, то многие считают автора «Слепых» и "Смерти Тентажиля" пессимистом или склонным к пессимистическому взгляду на жизнь. Между тем на самом деле Метерлинк один из самых убежденных, может быть, самый убежденный и наиболее подлинный оптимист в современной литературе. Приступая к чтению произведений этого «трагического» автора, вступаешь в полосу яркого, ровного, бестенного света.

Если бы принято было давать великим писателям, как это делается относительно великих полководцев или государей, прозвища, характеризующие их судьбу и деятельность, то нет сомнения, что Метерлинк перешел бы в потомство с прозвищем Счастливого. Метерлинк-Счастливый — этот эпитет рисует и жизнь писателя, которая, как можно судить по рассказам его биографов и разбросанным в его книгах намекам, похожа на безветренный, солнечный, но не знойный, светлый, но не ослепляющий день, и его основное поэтическое настроение, и его философию. Метерлинк написал целый трактат, в котором он страстно убеждает людей быть счастливыми. С первого взгляда кажется, что счастье как будто и не нуждается в том, чтобы к нему склоняли доводами, как добро не нуждается в том, чтобы его оправдывали. Однако, быть может, прав Метерлинк, прославляя счастье, как был прав Соловьев, оправдывая добро. Если все люди стремятся к счастью, то многие стыдятся его, в особенности в литературе. Еще недавно на сто поэтов, громко повествовавших о своих страданиях, едва ли можно было отыскать одною, кто бы шепотом решился поведать о своем счастье. Теперь это изменилось, и Метерлинк один из первых смело откинул этот ложный стыд или ложный страх. По его мнению, счастливый человек достоин не столько зависти, сколько всеобщего почета и даже признательности. Достигнув счастья и всенародно заявляя об этом, такой человек является всеобщим благодетелем, ибо он на своем примере доказывает людям, что цель, к которой они все стремятся, достижима, что эдем, который они все видят в своих снах и мечтах, существует наяву и в действительности, и что с высоты этого земною счастья душа, свободная от забот, от страха, от волнений, прозревает блаженство еще высшее, чем счастье. Он похож на альпиниста, который, взобравшись первый на вершину горы, кричит своим спутникам, еще карабкающимся по ее склону: "Сюда! Вершина доступна! Верхняя площадка просторна, и вид отсюда волшебный!"

"Необходимо было бы, — говорит Метерлинк в названном трактате ("Мудрость и Судьба"), — необходимо было бы, чтобы от времени до времени кто-нибудь, особенно благоприятствуемый судьбою, награжденный счастьем блистательным, возбуждающим зависть, сверхчеловеческим, пришел и просто объявил нам: "Я получил все то, что вы призываете в желаниях каждый день. Я обладаю богатством, здоровьем, молодостью, славой, могуществом и любовью. Теперь я могу назвать себя счастливым, но не из-за даров, которыми судьба меня одарила, а потому, что эти блага научили меня смотреть поверх счастья".

Так как Метерлинк в книге "Мудрость и Судьба" сам "просто объявляет" нам все это, то почти нет сомнения, что он в слегка замаскированном виде нарисовал свой образ и что в собственных глазах он и есть такой благоприятствуемый судьбою человек, обладающий богатством, здоровьем, молодостью (Метерлинк написал "Мудрость и Судьбу" на тридцать четвертом году жизни), славой, могуществом и здоровьем. И нужно сказать, что такое самоопределение Метерлинка строго отвечает действительности.

II

Каждый крупный писатель есть прежде всею судья мира, и все его произведения, в сущности, не что иное, как мотивированный и иллюстрированный ответ на вопрос о том, каким он находит творение и Творца. Художнику объективному, взирающему на жизнь, подобно Гете, с бесстрастной высоты, мир кажется ареной бесконечного развития, изменчивым узором света и теней. Пессимисту мир кажется тюрьмой или больницей, сатирику — сумасшедшим домом, юмористу — пестрым маскарадом, мистику — храмом или жертвенным алтарем, реалисту — шумным базаром. И вот, если бы предложить этот основной и существенный вопрос Метерлинку, то нет сомнения, что он, не задумываясь, ответил бы, что мир кажется ему цветущим садом, земным эдемом.

Один второстепенный французский писатель — Жорж Моривер — послал Метерлинку собрание своих рассказов, прося, по французскому обыкновению, украсить их своим предисловием. Метерлинк ответил предисловием-письмом, которое начинается так:

"Под ясным небом, в голубоватом свете великолепной глицинии, которая, устремившись из одного стебля, покрывает меня трепетным сводом радости и четыре раза обвивает вокруг трельяжа[2] свои длинные ветви, отягощенные кистями цветов, которые кажутся отблеском небесных гроздей и как будто воплощают собою все счастливые мысли и все радости земли, вдруг ставшие видимыми, — посреди тысячи опьянений этого вечно длящегося апреля, которым нас дарит наш волшебный Прованс, — я только что прочел Ваши рассказы, перебрал один за другим, вдыхая их аромат, эти цветы, сотканные Вашей искусной и заботливой рукой в одну очаровательную гирлянду.

Я называю такую критику "испытанием сада", которое в настоящем случае еще усилилось, благодаря беспощадному свету и присутствию несравненной весны. Испытание сада всегда решительно и часто бывает болезненнее, чем испытание огнем и водой прежней инквизиции. Редко какая книга выдерживает это испытание, и я решаюсь подвергать ему лишь те стихи и ту прозу, которые с первых строк внушают мне доверие, ибо зачем напрасно мучить бедную книгу, которая если не всегда хороша, то почти всегда полна добрых намерений".

Мне кажется, что этому райскому испытанию садом Метерлинк подвергал не только критикуемые книги, но и все явления действительности и вымысла, природу, судьбу, жизнь и смерть, — и все они еще больше, чем довольно посредственные рассказы Моривера, блестяще выдержали это испытание. Мы всего ближе подойдем к душе Метерлинка, если, читая его, будем иметь перед собою образ, нарисованный им самим в приведенном предисловии, если будем представлять себе его сидящим в очаровательном саду, среди вечной весны, в голубоватой тени каких-то небесных цветов, взирающим на жизнь глазами, опьяненными от света и радости, судящим и оправдывающим людей и судьбу в избытке счастья и доверия. Метерлинк — безусловный адвокат вселенной, всезащищающий, всеоправдывающий. Приговор, который он выносит творению и Творцу, даже не оправдательный, а хвалебно-восторженный, благословляющий. Конечно, приговор этот не голословный, а, как и все приговоры, подкреплен фактами и основан на мотивах. Мы дальше увидим, что мотивы, по которым Метерлинк оправдывал жизнь, в течение его деятельности резко изменились и из мистических, какими они были в "Сокровище Смиренных" или в "Сестре Беатрисе", сделались рациональными, как мы это видим в "Мудрости и Судьбе" и в "Синей Птице". В молодости Метерлинк оправдывает мир во имя светлого, духовного начала, скрытого в каждом человеке и делающего каждого из нас святым, несмотря на его поступки, мысли и чувства. Впоследствии Метерлинк стал оправдывать жизнь во имя разума, побед науки и ненасытной жажды истины. Но эта перемена в мотивах не повлияла на характер, на цвет, на аромат его философии, и за каждой фразой — мистической или рациональной — мы слышим тот же спокойный, благословляющий голос, видим тот же детски ясный, опьяненный от света и радости взор, ибо в каждой фразе отчетливо отражен один и тот же образ — Метерлинка-Счастливого.

libking.ru

Морис Метерлинк - Разум цветов

Морис Метерлинк - Разум цветов

Содержание:

МОРИС МЕТЕРЛИНКБИОГРАФИЧЕСКИЙ ОЧЕРК Н. МИНСКОГО[1]

От редакции: предлагаемый читателю очерк написан Н. М. Минским в 1914 г. для Полного собрания сочинений Мориса Метерлинка, вышедшего в переводе и под редакцией Минского в издании Товарищества А. Ф. Маркса в Петрограде в 1915 г. Мы сочли целесообразным сохранить этот очерк, ибо он проникнут духом времени и созвучен по своей сокровенности мысли Метерлинка.

I

Метерлинк известен у нас большой публике как автор трагедий, и лишь немногие знают о нем как о философе, моралисте, учителе жизни. По сложившемуся мнению, Метерлинк один из первых узрел и воссоздал трагизм не только исключительных несчастий и героических коллизий чувств, но и серой обыденной жизни, то есть углубил и расширил область трагизма до бесконечности. А так как трагизм естественно соприкасается с пессимизмом, то многие считают автора "Слепых" и "Смерти Тентажиля" пессимистом или склонным к пессимистическому взгляду на жизнь. Между тем на самом деле Метерлинк один из самых убежденных, может быть, самый убежденный и наиболее подлинный оптимист в современной литературе. Приступая к чтению произведений этого "трагического" автора, вступаешь в полосу яркого, ровного, бестенного света.

Если бы принято было давать великим писателям, как это делается относительно великих полководцев или государей, прозвища, характеризующие их судьбу и деятельность, то нет сомнения, что Метерлинк перешел бы в потомство с прозвищем Счастливого. Метерлинк-Счастливый - этот эпитет рисует и жизнь писателя, которая, как можно судить по рассказам его биографов и разбросанным в его книгах намекам, похожа на безветренный, солнечный, но не знойный, светлый, но не ослепляющий день, и его основное поэтическое настроение, и его философию. Метерлинк написал целый трактат, в котором он страстно убеждает людей быть счастливыми. С первого взгляда кажется, что счастье как будто и не нуждается в том, чтобы к нему склоняли доводами, как добро не нуждается в том, чтобы его оправдывали. Однако, быть может, прав Метерлинк, прославляя счастье, как был прав Соловьев, оправдывая добро. Если все люди стремятся к счастью, то многие стыдятся его, в особенности в литературе. Еще недавно на сто поэтов, громко повествовавших о своих страданиях, едва ли можно было отыскать одною, кто бы шепотом решился поведать о своем счастье. Теперь это изменилось, и Метерлинк один из первых смело откинул этот ложный стыд или ложный страх. По его мнению, счастливый человек достоин не столько зависти, сколько всеобщего почета и даже признательности. Достигнув счастья и всенародно заявляя об этом, такой человек является всеобщим благодетелем, ибо он на своем примере доказывает людям, что цель, к которой они все стремятся, достижима, что эдем, который они все видят в своих снах и мечтах, существует наяву и в действительности, и что с высоты этого земною счастья душа, свободная от забот, от страха, от волнений, прозревает блаженство еще высшее, чем счастье. Он похож на альпиниста, который, взобравшись первый на вершину горы, кричит своим спутникам, еще карабкающимся по ее склону: "Сюда! Вершина доступна! Верхняя площадка просторна, и вид отсюда волшебный!"

"Необходимо было бы, - говорит Метерлинк в названном трактате ("Мудрость и Судьба"), - необходимо было бы, чтобы от времени до времени кто-нибудь, особенно благоприятствуемый судьбою, награжденный счастьем блистательным, возбуждающим зависть, сверхчеловеческим, пришел и просто объявил нам: "Я получил все то, что вы призываете в желаниях каждый день. Я обладаю богатством, здоровьем, молодостью, славой, могуществом и любовью. Теперь я могу назвать себя счастливым, но не из-за даров, которыми судьба меня одарила, а потому, что эти блага научили меня смотреть поверх счастья".

Так как Метерлинк в книге "Мудрость и Судьба" сам "просто объявляет" нам все это, то почти нет сомнения, что он в слегка замаскированном виде нарисовал свой образ и что в собственных глазах он и есть такой благоприятствуемый судьбою человек, обладающий богатством, здоровьем, молодостью (Метерлинк написал "Мудрость и Судьбу" на тридцать четвертом году жизни), славой, могуществом и здоровьем. И нужно сказать, что такое самоопределение Метерлинка строго отвечает действительности.

II

Каждый крупный писатель есть прежде всею судья мира, и все его произведения, в сущности, не что иное, как мотивированный и иллюстрированный ответ на вопрос о том, каким он находит творение и Творца. Художнику объективному, взирающему на жизнь, подобно Гете, с бесстрастной высоты, мир кажется ареной бесконечного развития, изменчивым узором света и теней. Пессимисту мир кажется тюрьмой или больницей, сатирику - сумасшедшим домом, юмористу - пестрым маскарадом, мистику - храмом или жертвенным алтарем, реалисту - шумным базаром. И вот, если бы предложить этот основной и существенный вопрос Метерлинку, то нет сомнения, что он, не задумываясь, ответил бы, что мир кажется ему цветущим садом, земным эдемом.

Один второстепенный французский писатель - Жорж Моривер - послал Метерлинку собрание своих рассказов, прося, по французскому обыкновению, украсить их своим предисловием. Метерлинк ответил предисловием-письмом, которое начинается так:

"Под ясным небом, в голубоватом свете великолепной глицинии, которая, устремившись из одного стебля, покрывает меня трепетным сводом радости и четыре раза обвивает вокруг трельяжа[2] свои длинные ветви, отягощенные кистями цветов, которые кажутся отблеском небесных гроздей и как будто воплощают собою все счастливые мысли и все радости земли, вдруг ставшие видимыми, - посреди тысячи опьянений этого вечно длящегося апреля, которым нас дарит наш волшебный Прованс, - я только что прочел Ваши рассказы, перебрал один за другим, вдыхая их аромат, эти цветы, сотканные Вашей искусной и заботливой рукой в одну очаровательную гирлянду.

Я называю такую критику "испытанием сада", которое в настоящем случае еще усилилось, благодаря беспощадному свету и присутствию несравненной весны. Испытание сада всегда решительно и часто бывает болезненнее, чем испытание огнем и водой прежней инквизиции. Редко какая книга выдерживает это испытание, и я решаюсь подвергать ему лишь те стихи и ту прозу, которые с первых строк внушают мне доверие, ибо зачем напрасно мучить бедную книгу, которая если не всегда хороша, то почти всегда полна добрых намерений".

Мне кажется, что этому райскому испытанию садом Метерлинк подвергал не только критикуемые книги, но и все явления действительности и вымысла, природу, судьбу, жизнь и смерть, - и все они еще больше, чем довольно посредственные рассказы Моривера, блестяще выдержали это испытание. Мы всего ближе подойдем к душе Метерлинка, если, читая его, будем иметь перед собою образ, нарисованный им самим в приведенном предисловии, если будем представлять себе его сидящим в очаровательном саду, среди вечной весны, в голубоватой тени каких-то небесных цветов, взирающим на жизнь глазами, опьяненными от света и радости, судящим и оправдывающим людей и судьбу в избытке счастья и доверия. Метерлинк - безусловный адвокат вселенной, всезащищающий, всеоправдывающий. Приговор, который он выносит творению и Творцу, даже не оправдательный, а хвалебно-восторженный, благословляющий. Конечно, приговор этот не голословный, а, как и все приговоры, подкреплен фактами и основан на мотивах. Мы дальше увидим, что мотивы, по которым Метерлинк оправдывал жизнь, в течение его деятельности резко изменились и из мистических, какими они были в "Сокровище Смиренных" или в "Сестре Беатрисе", сделались рациональными, как мы это видим в "Мудрости и Судьбе" и в "Синей Птице". В молодости Метерлинк оправдывает мир во имя светлого, духовного начала, скрытого в каждом человеке и делающего каждого из нас святым, несмотря на его поступки, мысли и чувства. Впоследствии Метерлинк стал оправдывать жизнь во имя разума, побед науки и ненасытной жажды истины. Но эта перемена в мотивах не повлияла на характер, на цвет, на аромат его философии, и за каждой фразой - мистической или рациональной - мы слышим тот же спокойный, благословляющий голос, видим тот же детски ясный, опьяненный от света и радости взор, ибо в каждой фразе отчетливо отражен один и тот же образ - Метерлинка-Счастливого.

profilib.net

Разум цветов читать онлайн, Метерлинк Морис Полидор Мари Бернар

МОРИС МЕТЕРЛИНК

ДВОЙНОЙ САД[11]

НА СМЕРТЬ СОБАЧКИ

ХРАМ СЛУЧАЯ

НОВАЯ ДРАМА

ИСТОЧНИКИ ВЕСНЫ

СМЕРТЬ И КОРОНА

ВИД НА РИМ

ПОЛЕВЫЕ ЦВЕТЫ

ХРИЗАНТЕМЫ

СТАРОМОДНЫЕ ЦВЕТЫ

ОБ ИСКРЕННОСТИ

ЖЕНСКИЙ ПОРТРЕТ

МАСЛИЧНАЯ ВЕТВЬ

РАЗУМ ЦВЕТОВ[30]

РАЗУМ ЦВЕТОВ

АРОМАТЫ

МЕРА ЧАСОВ

ПО ПОВОДУ "КОРОЛЯ ЛИРА"

ПРОЩЕНИЕ ОБИД

НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ

БЕССМЕРТИЕ

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

23

24

25

26

27

28

29

30

31

32

33

34

35

36

37

38

39

40

41

МОРИС МЕТЕРЛИНК

БИОГРАФИЧЕСКИЙ ОЧЕРК Н. МИНСКОГО[1]

От редакции: предлагаемый читателю очерк написан Н. М. Минским в 1914 г. для Полного собрания сочинений Мориса Метерлинка, вышедшего в переводе и под редакцией Минского в издании Товарищества А. Ф. Маркса в Петрограде в 1915 г. Мы сочли целесообразным сохранить этот очерк, ибо он проникнут духом времени и созвучен по своей сокровенности мысли Метерлинка.

I

Метерлинк известен у нас большой публике как автор трагедий, и лишь немногие знают о нем как о философе, моралисте, учителе жизни. По сложившемуся мнению, Метерлинк один из первых узрел и воссоздал трагизм не только исключительных несчастий и героических коллизий чувств, но и серой обыденной жизни, то есть углубил и расширил область трагизма до бесконечности. А так как трагизм естественно соприкасается с пессимизмом, то многие считают автора «Слепых» и "Смерти Тентажиля" пессимистом или склонным к пессимистическому взгляду на жизнь. Между тем на самом деле Метерлинк один из самых убежденных, может быть, самый убежденный и наиболее подлинный оптимист в современной литературе. Приступая к чтению произведений этого «трагического» автора, вступаешь в полосу яркого, ровного, бестенного света.

Если бы принято было давать великим писателям, как это делается относительно великих полководцев или государей, прозвища, характеризующие их судьбу и деятельность, то нет сомнения, что Метерлинк перешел бы в потомство с прозвищем Счастливого. Метерлинк-Счастливый — этот эпитет рисует и жизнь писателя, которая, как можно судить по рассказам его биографов и разбросанным в его книгах намекам, похожа на безветренный, солнечный, но не знойный, светлый, но не ослепляющий день, и его основное поэтическое настроение, и его философию. Метерлинк написал целый трактат, в котором он страстно убеждает людей быть счастливыми. С первого взгляда кажется, что счастье как будто и не нуждается в том, чтобы к нему склоняли доводами, как добро не нуждается в том, чтобы его оправдывали. Однако, быть может, прав Метерлинк, прославляя счастье, как был прав Соловьев, оправдывая добро. Если все люди стремятся к счастью, то многие стыдятся его, в особенности в литературе. Еще недавно на сто поэтов, громко повествовавших о своих страданиях, едва ли можно было отыскать одною, кто бы шепотом решился поведать о своем счастье. Теперь это изменилось, и Метерлинк один из первых смело откинул этот ложный стыд или ложный страх. По его мнению, счастливый человек достоин не столько зависти, сколько всеобщего почета и даже признательности. Достигнув счастья и всенародно заявляя об этом, такой человек является всеобщим благодетелем, ибо он на своем примере доказывает людям, что цель, к которой они все стремятся, достижима, что эдем, который они все видят в своих снах и мечтах, существует наяву и в действительности, и что с высоты этого земною счастья душа, свободная от забот, от страха, от волнений, прозревает блаженство еще высшее, чем счастье. Он похож на альпиниста, который, взобравшись первый на вершину горы, кричит своим спутникам, еще карабкающимся по ее склону: "Сюда! Вершина доступна! Верхняя площадка просторна, и вид отсюда волшебный!"

"Необходимо было бы, — говорит Метерлинк в названном трактате ("Мудрость и Судьба"), — необходимо было бы, чтобы от времени до времени кто-нибудь, особенно благоприятствуемый судьбою, награжденный счастьем блистательным, возбуждающим зависть, сверхчеловеческим, пришел и просто объявил нам: "Я получил все то, что вы призываете в желаниях каждый день. Я обладаю богатством, здоровьем, молодостью, славой, могуществом и любовью. Теперь я могу назвать себя счастливым, но не из-за даров, которыми судьба меня одарила, а потому, что эти блага научили меня смотреть поверх счастья".

Так как Метерлинк в книге "Мудрость и Судьба" сам "просто объявляет" нам все это, то почти нет сомнения, что он в слегка замаскированном виде нарисовал свой образ и что в собственных глазах он и есть такой благоприятствуемый судьбою человек, обладающий богатством, здоровьем, молодостью (Метерлинк написал "Мудрость и Судьбу" на тридцать четвертом году жизни), славой, могуществом и здоровьем. И нужно сказать, что такое самоопределение Метерлинка строго отвечает действительности.

II

Каждый крупный писатель есть прежде всею судья мира, и все его произведения, в сущности, не что иное, как мотивированный и иллюстрированный ответ на вопрос о том, каким он находит творение и Творца. Художнику объективному, взирающему на жизнь, подобно Гете, с бесстрастной высоты, мир кажется ареной бесконечного развития, изменчивым узором света и теней. Пессимисту мир кажется тюрьмой или больницей, сатирику — сумасшедшим домом, юмористу — пестрым маскарадом, мистику — храмом или жертвенным алтарем, реалисту — шумным базаром. И вот, если бы предложить этот основной и существенный вопрос Метерлинку, то нет сомнения, что он, не задумываясь, ответил бы, что мир кажется ему цветущим садом, земным эдемом.

Один второстепенный французский писатель — Жорж Моривер — послал Метерлинку собрание своих рассказов, прося, по французскому обыкновению, украсить их своим предисловием. Метерлинк ответил предисловием-письмом, которое начинается так:

"Под ясным небом, в голубоватом свете великолепной глицинии, которая, устремившись из одного стебля, покрывает меня трепетным сводом радости и четыре раза обвивает вокруг трельяжа[2] свои длинные ветви, отягощенные кистями цветов, которые кажутся отблеском небесных гроздей и как будто воплощают собою все счастливые мысли и все радости земли, вдруг ставшие видимыми, — посреди тысячи опьянений этого вечно длящегося апреля, которым нас дарит наш волшебный Прованс, — я только что прочел Ваши рассказы, перебрал один за другим, вдыхая их аромат, эти цветы, сотканные Вашей искусной и заботливой рукой в одну очаровательную гирлянду.

Я называю такую критику "испытанием сада", которое в настоящем случае еще усилилось, благодаря беспощадному свету и присутствию несравненной весны. Испытание сада всегда решительно и часто бывает болезненнее, чем испытание огнем и водой прежней инквизиции. Редко какая книга выдерживает это испытание, и я решаюсь подвергать ему лишь те стихи и ту прозу, которые с первых строк внушают мне доверие, ибо зачем напрасно мучить бедную книгу, которая если не всегда хороша, то почти всегда полна добрых намерений".

Мне кажется, что этому райскому испытанию садом Метерлинк подвергал не только критикуемые книги, но и все явления действительности и вымысла, природу, судьбу, жизнь и смерть, — и все они еще больше, чем довольно посредственные рассказы Моривера, блестяще выдержали это испытание. Мы всего ближе подойдем к душе Метерлинка, если, читая его, будем иметь перед собою образ, нарисованный им самим в приведенном предисловии, если будем представлять себе его сидящим в очаровательном саду, среди вечной весны, в голубоватой тени каких-то небесных цветов, взирающим на жизнь глазами, опьяненными от света и радости, судящим и оправдывающим людей и судьбу в избытке счастья и доверия. Метерлинк — безусловный адвокат вселенной, всезащищающий, всеоправдывающий. Приговор, который он выносит творению и Творцу, даже не оправдательный, а хвалебно-восторженный, благословляющий. Конечно, приговор этот не голословный, а, как и все приговоры, подкреплен фактами и основан на мотивах. Мы дальше увидим, что мотивы, по которым Метерлинк оправдывал жизнь, в течение его деятельности резко изменились и из мистических, какими они были в "Сокровище Смиренных" или в "Сестре Беатрисе", сделались рациональными, как мы это видим в "Мудрости и Судьбе" и в "Синей Птице". В молодости Метерлинк оправдывает мир во имя светлого, духовного начала, скрытого в каждом человеке и делающего каждого из нас святым, несмотря на его поступки, мысли и чувства. Впоследствии Метерлинк стал оправдывать жизнь во имя разума, побед науки и ненасытной жажды истины. Но эта перемена в мотивах не повлияла на характер, на цвет, на аромат его философии, и за каждой фразой — мистической или рациональной — мы слышим тот же спокойный, благословляющий голос, видим тот же детски ясный, опьяненный от света и радости взор, ибо в каждой фразе отчетливо отражен один и тот же образ — Метерлинка-Счастливого.

III

Мне кажется, что именно эта радостная, притом не буйно, а ласково, по-весеннему радостная, детски-счастливая атмосфера, окружающая все произведения Метерлинка, а не выраженные в них философские или нравственные идеи и даже не их художественные достоинства, делает их столь дорогими и близкими нашей современности. Метерлинк — один из центральных художников нашего времени, потому что литература нашего времени имеет непреодолим ...

knigogid.ru

Разум цветов. Содержание - РАЗУМ ЦВЕТОВ

Мы живем в момент, когда вокруг нас зарождается тысяча новых причин, позволяющих иметь доверие к судьбам человеческого рода. Вот прошли сотни и сотни веков с тех пор, как мы занимаем эту землю: самые большие опасности, кажется, миновали. Они были так угрожающи, что мы спаслись лишь благодаря случаю, который в истории веков не должен повторяться чаще, чем один раз из тысячи. Земля, еще слишком молодая, раньше чем утвердить свои материки, острова и моря, подвергла их всяким случайностям. Внутренний огонь, первый владыка планеты, каждую минуту взламывал свою гранитную тюрьму, и земной шар, колеблясь в пространстве, блуждал среди завистливых и враждебных звезд, не знавших своих законов. Наши смутные силы носились в нашем теле, как туманности в эфире. Малейший толчок в то время, когда наш мозг ощупью складывался, когда разветвлялась сеть наших нервов, мог разрушить все будущее людей. В настоящее время неустойчивость морей и возмущения внутреннего огня внушают гораздо менее опасений. Во всяком случае, есть вероятность, что они больше не произведут всемирных катастроф. Что же касается третьей опасности — встречи с вышедшей из орбиты звездой, — то можно надеяться, что она оставит нам несколько столетий покоя, необходимого для того, чтобы мы научились, как защитить себя от нее. При виде того, что мы уже совершили и что собираемся совершить, не безрассудно надеяться, что настанет день, когда мы наконец постигнем существенную тайну миров, которую временно, чтобы успокоить наше невежество, — как убаюкивают ребенка, повторяя ему ничего не значащие однообразные слова, — мы называем законом тяготения. Ничего нет нелепого в предположении, что тайна этой верховной силы скрывается в нас или вокруг нас, под нашими руками. Она, быть может, так же легко управляема и покорна, как свет и электричество. Она, быть может, духовная по своей природе и зависит от причины крайне простой, которую нам может открыть смещение любого предмета. Открытие какого-нибудь неожиданного свойства материи, подобного тому, которое обнаружено сбивающею нас с толку силою радия, может непосредственно привести нас к самым источникам звездной энергии и силы. Судьба людей тогда сразу изменится, и земля, окончательно спасенная, станет вечной. По нашему желанию, она будет то приближаться к очагам тепла и света, то удаляться от них. Она будет бежать от устаревших солнц и искать флюидов силы и жизни, о которых мы теперь и не подозреваем, в орбите девственных и неистощимых миров.

Я согласен, что все это полно надежд, подлежащих спору, и что можно так же разумно отчаиваться в судьбах человека. Но уже много значит то, что возможен выбор и что до сих пор ничто еще не решено против нас. Каждый проходящий час увеличивает наши шансы на то, что мы останемся жить и победим. Я знаю, можно утверждать, что с точки зрения красоты, радости и гармоничного понимания жизни некоторые народы, — например, греки и римляне начала империи, — были выше, чем мы. Тем не менее неоспоримо, что по общей сумме распространенной на нашей планете цивилизации ни одно время не могло сравниться с нынешним. Необыкновенная высокая цивилизация Афин, Рима или Александрии образовала лишь светлый островок, которому со всех сторон угрожал и который наконец поглотил окружавший его океан дикости. Ныне же, — за исключением желтой опасности, кажущейся несерьезной, — невозможно допустить, чтобы варварское нашествие отняло у нас в несколько дней все наши существенные приобретения. Варвары не могут больше прийти извне. Они могли бы выйти из наших деревень и городов, из низших слоев нашей собственной жизни, но тогда они сами были бы пропитаны той цивилизацией, какую хотели бы разрушить, и, лишь пользуясь ее приобретениями, могли бы у нас похитить ее плоды. В худшем случае получилась бы только временная задержка, за которой последовало бы временное перемещение духовных богатств.

Так как мы имеем выбор толкования, которое составит светлый или темный фон нашего существования, то было бы не совсем благоразумно колебаться. В самых незначительных обстоятельствах жизни наше невежество часто предлагает нам выбор такого же рода и не более убедительный.

Оптимизм, понимаемый таким образом, не имеет в себе ничего суеверного или ребяческого. Он не предается бессмысленной радости, как крестьянин при выходе из харчевни, но он точно взвешивает то, что было, и то, что могло бы быть, все опасения и все надежды, и, если последние недостаточно тяжелы, он прибавляет к ним вес жизни.

Впрочем, выбор этот не необходим. Достаточно, чтобы мы сознали величие нашего ожидания. Ибо мы находимся в том величественном состоянии, в котором Микеланджело на удивительном потолке Сикстинской капеллы изобразил пророков и праведников Ветхого Завета: мы живем в ожидании и, быть может, в последние минуты ожидания. В самом деле, ожидание имеет много степеней, начинаясь чем-то вроде смутной покорности судьбе, еще не чуждой надежде, доходит до трепета, возбуждаемого близкими движениями ожидаемого предмета. Мы, кажется, уже слышим эти движения: топот сверхчеловеческих шагов, шум огромных открывающихся дверей, дыхание, ласкающее нас, свет, примчавшийся к нам, — мы сами не знаем. Но ожидание, достигшее этой степени, уже является пламенным и чудодейственным мгновением жизни, самым прекрасным периодом счастья, его детством, его молодостью…

Повторяю, у нас никогда не было столько мотивов надеяться. Да будут они нам дороги. Ободряемые меньшими мотивами, наши предки совершили великие дела, остающиеся для нас лучшим свидетельством о судьбах человечества. Они имели доверие, хотя находили лишь безрассудные мотивы для этою доверия. Теперь же, когда некоторые из этих мотивов действительно вытекают из разума, мы поступили бы нелепо, выказывая меньше мужества, чем те, которые черпали свое мужество из тех источников, откуда мы черпаем лишь свое уныние.

Мы больше не верим в то, что этот мир есть зеница единственного бога, внимательная к нашим малейшим мыслям. Но мы знаем, что мир управляется столь же могущественными силами, столь же внимательными законами и обязанностями, которые нам следует понять. Вот почему наше положение перед тайною этих сил изменилось. Оно больше не является страхом, но дерзновением. Оно больше не является коленопреклонением раба перед господином или творцом, но позволяет нам глядеть на мир, как равный на равного, ибо мы носим в себе нечто тождественное с самыми глубокими и великими тайнами.

РАЗУМ ЦВЕТОВ[30]

РАЗУМ ЦВЕТОВ

I

Я намерен здесь привести несколько фактов, известных всякому ботанику. Я не совершил никакого открытия, и мой скромный вклад сводится к немногим, к тому же элементарным наблюдениям. Само собой разумеется, у меня нет намерения перечислить все проявления разума, которые мы находим у растений. Эти проявления неисчислимы и непрерывны, в особенности среди цветов, в которых сосредоточено стремление растительной жизни к свету и разуму.

Если попадаются растения и цветы неловкие и неудачливые, то нет ни одного, совершенно лишенного мудрости и находчивости. Все напрягают силы к достижению своего призвания. Все исполнены гордого притязания захватить и покорить поверхность земного шара, умножая до бесконечности представляемую ими форму бытия. Для достижения этой цели растениям, вследствие закона притяжения, приковывающего их к почве, приходится одолеть гораздо большие трудности, нежели те, которые препятствуют размножению животных. Поэтому большинство растений прибегает к хитростям, комбинациям, к устройству снарядов и силков, которые, в отношении механики, баллистики, воздухоплавания и наблюдений над насекомыми, часто превосходят изобретения и знания людей.

II

Излишне было бы начертать картину наиболее общих способов растительного оплодотворения: действие тычинок и пестиков, приманку посредством запахов, призыв при помощи гармонически ярких цветов, выработку нектара совершенно бесполезного для цветка, фабрикуемого с единственной целью — привлечь, удержать воздушную освободительницу, вестницу любви, пчелу, муху, бабочку — дневную или ночную, которая должна передать цветку поцелуй далекого, незримого, неподвижного возлюбленного…

www.booklot.ru


Смотрите также